Юрок замолчал. Я искоса посмотрел на него. Он часто моргал воспаленными, грустными глазами.
Спустя минуту он сказал:
— Я здесь, брат, навидался такого, чего мне на полжизни хватит… А для писателя нет ничего лучше, чем быть в гуще народной жизни. Со мной в палате лежит один чрезвычайно забавный субъект. Какой-то отечественный Швейк. Швейк со Среднерусской возвышенности. На любой случай жизни у него припасена байка. Например, на днях у меня украли кружку. Так он тут же рассказал мне историю о том, как один его приятель по имени Саврас украл в синагоге кружку с деньгами и как за ним по проспекту Мира гнались конные раввины. Страшный хохмач. Кстати, думаю, именно он и стибрил мою кружечку…
Во время нашей беседы Юрок несколько раз ненадолго замолкал. На него словно нападал кратковременный столбняк, из которого он выходил, каждый раз слегка встряхивая головой.
— У меня зреет замысел новой книги, которая поставит всю современную литературу раком. Именно раком! Так ей и надо! Заслужила! Господи, какого только дерьма нынче не печатают! Книга будет о короле… Впрочем, я тебе уже говорил…
Он опять, продолжая расхаживать передо мной, замолк. На этот раз он молчал минуты две. Наконец он остановился и вперил в меня свои квадратные глаза.
Юрок напомнил мне сейчас ученого козла, виданного мною много лет назад в цирке, который вот так же, подолгу, стоял неподвижно и прислушивался к командам дрессировщика. Козел стоял, делая вид, что думает перед тем, как выполнить немыслимо сложный трюк — взобраться по узенькой лесенке на импровизированный холм, на котором его ждала белоснежная козочка с распутными красными глазами, или угадать, в какой руке помощник дрессировщика прячет морковку.
— Великие люди проживают великие жизни, — сказал Юрок и дернулся. — Ты никогда не задумывался над этим? Вспомни Хемингуэя, Ромена Гари, Грэма Грина… Большую часть жизни я провел тускло, бессодержательно. Ну, ты знаешь… нелюбимая работа, игра, бабьё, пьянки… Так вот, я хочу, чтобы у меня хоть конец был великим…
— Ну, конец у тебя и так не маленький…
— Фи, как грубо!.. — скривился Юрок.
— Для тебя — сойдет… Ты слишком воспарил. Тебя пора спустить на землю. И вообще, долго тебя будут здесь держать? Будь я врачом, немедля бы тебя выставил. Кстати, почему ты прозябаешь в одиночестве? Почему я не вижу тебя в окружении сонма юных почитательниц? Которые были бы счастливы удостоиться внимания великого писателя? Где твои многочисленные родственники, притаившиеся с благостными физиономиями под сенью крыши больничного морга в нетерпеливом ожидании долгожданной смерти знаменитого сочинителя? И где, наконец, твоя ненаглядная, свободолюбивая и вольнодумная жена, мечтающая о богатом наследстве?
— Жену я выгнал сразу после первой книги. Она мешала мне мыслить! Она требовала, чтобы я разнообразил наши постельные отношения. Представляешь? Когда я в ударе, со мной трудно тягаться в этом интимном деле, это общеизвестно… Но я предпочитаю традиционный метод или иначе — старый казачий способ. Это когда мужчина наверху, а женщина — внизу. И что, ты думаешь, эта идиотка выдумала! Я же пишу по ночам, а она — вот же дура! — вообразила, что она со своей сексуальной неотразимостью невесть кто, и повадилась приставать ко мне с ласками и нескромными предложениями как раз тогда, когда мне являлась муза… Ну я и выгнал ее к чертям собачьим. Я имею в виду, конечно, жену, а не музу… Слышал бы ты, какой поднялся бедлам, когда я спускал жену вместе с ее мамашей с лестницы! Это было что-то вроде боя быков, и я был прекрасен в роли матадора! Как они обе визжали! Еще бы! Их выкидывали из дома писателя-миллионера! Ведь я неожиданно для них стал богатым мужем и зятем! Терять такой куш!.. Когда я был беден, теща ко мне иначе, как сукин сын, не обращалась… Старая перечница! Впрочем, я и сейчас-то не очень богат.
Он замолчал.
Я внимательно посмотрел на Юрка. Его вид и настроение мне нравились все меньше и меньше.
Уныние и внутренний разлад у него временами заслонялись бодрым, наступательным тоном и искусственно возбуждаемой развязностью.
У Юрка был такой же несчастный и в то же время остаточно-воинственный вид, как у Александра Васильевича Суворова на известном портрете кисти Иосифа Крейцингера. Портретист запечатлел Суворова незадолго до смерти. Великий полководец понимает, что все его победы — полнейшая бессмыслица, что они не нужны ни победителям, ни побежденным, что они ничто в сравнении с вечностью, которая — он уже видит это своим мертвеющим совиным глазом — неотвратимо стоит пред ним во всей своей ужасающей красе.
Юрок прятал от меня глаза мнимого победителя, который неожиданно потерпел поражение там, где не ожидал. На самом дне его глаз, я это видел, прятался страх.
Уже никогда ему не черпать радость полной мерой. Не отдаваться любви самозабвенно и до конца. Не наслаждаться дивным закатом на берегу моря. Не вдыхать полной грудью сырой воздух и не восторгаться усталой прелестью соснового бора поздней осенью, когда все в мире — тишина и вечный покой…
Теперь его чувства будут натыкаться на этот страх, который навечно поселился в нем и будет пребывать с ним до последнего его вздоха. И этот страх исчезнет лишь тогда, когда он исчезнет сам…
— И потом, она мне изменяла, — как бы оправдываясь, сказал Юрок о жене и с возмущением добавил: — да, да, изменяла! Притом буквально у меня на глазах! И цинично, лицемерно и безосновательно ревновала к другим бабам!
Вот таким он мне нравился! Сейчас в Юрке просматривался прежний веселый демагог. Уж не от него ли я слышал захватывающий рассказ о постельных забавах, которые он устраивал со своей женой и ее любовниками?
— А что касается юных созданий, — продолжил он, — то они, как известно, любят молодых, длинноногих и политически грамотных. А больных да старых они любят только за деньги. Да, деньги… Эх, если бы у меня были деньги!.. Но, увы, нету у меня этих маленьких кружочков, кои я так страстно люблю…
— Куда же они подевались?..
— А их никогда и не было! Я был так доверчив! Мой издатель заключил со мной такой людоедский контракт! Я в то время, ради того чтобы увидеть свою первую книгу напечатанной, готов был подписать все что угодно. Даже собственный смертный приговор… Попадись мне Мефистофель…
— Не отвлекайся… Ты подписал контракт…
— Да, а что мне было делать? И любой бы подписал, будь он на моем месте… Так что все эти разговорчики о моем богатстве не более, чем завистливая трепотня… Если бы моя жена и ее почтенная матушка знали это, воплей при расставании было бы куда меньше.
— Ты никогда не рассказывал мне, как вообще тебе удалось прорваться? Что тебе помогло, связи, знакомства? Везение?
— Всё вместе. И связи, и знакомства… И письмо… В первую очередь письмо.
— Письмо?
— Да, дело, видишь ли, в том, что почту в редакциях и издательствах давно уже не разбирают и, естественно, не читают. Окажись в сегодняшнем времени Достоевский или Чехов и отправь они свои шедевры, такие как "Братья Карамазовы" или "Дама с собачкой" в адрес любого издательства, их ждет судьба сотен и сотен наивных авторов, посылающих свои произведения в надежде, что они будут напечатаны, и чьи творения никто и никогда не прочтет, потому что они будут тотчас по получении отправлены усталой рукой скучающего от безделья и тоскующего от безденежья редактора в мусорную корзину. На что может рассчитывать неизвестный автор? Только на то, что, может быть, хотя бы прочтут сопроводительное письмо, торжественно лежащее на кирпиче из полутысячи страниц, который и есть собственно роман, призванный прославить имя автора в веках. Ты знаешь, какие письма пишутся обычно в таких случаях? Каждый автор знает… Роман, пишет автор, трогательно слюнявя кончик карандаша, нигде и никогда не издавался. Тон письма просительный, словно автор голоден и просит накормить его хоть каким-нибудь обедом: он согласен даже на макароны по-флотски… В конце литератор выражает робкую надежду, что редактор снизойдет… и напечатает многостраничный роман, в котором автор, превзойдя самого себя, раскрывает животрепещущие проблемы современности, мимоходом прогулявшись по категориям Добра и Зла. Конечно, и сопроводиловки тоже никто не читает… Если кто и прочтет, то лишь для того, чтобы, распалившись, воскликнуть в сердцах: "Никогда и нигде, говоришь? Никогда и нигде не издавался, говоришь, твой сраный роман? И правильно, потому что он никогда, слышишь, писатель херов, никогда и нигде не будет издан! Сколько вас развелось, писак проклятых, покоя нет! Всё пишут и пишут! Занялись бы лучше делом, чем людей от работы отрывать!" И, сняв башмак, — чтобы удобнее было! — ногой в дырявом носке, ухарски вскрикивая, трамбует роман в мусорной корзине. Я всё это знал. Надо было что-то придумать… Что-нибудь эдакое, исключительное. Что-то, что било бы в глаза. Чтобы задерживало внимание. Чтобы вырывало меня из заурядной массы. Чтобы про…ло редактора до печенок! Был момент, когда я подумывал отправить в письме, чтобы привлечь внимание, живого таракана или мумифицированную гадюку. Долго ломал я голову… Может, спрыснуть послание французскими духами? Или написать письмо разноцветными чернилами? Или отправить диппочтой на правительственном бланке, сейчас в подземных переходах можно приобрести что угодно… Я понимал, что в том, как будет написано письмо, моя слабая, но единственная надежда. И я написал письмо главному редактору нашего крупнейшего издательства "Симплициссимус" господину Иванову И.И. В письме было все то, о чем я тебе рассказывал, и даже более того… Я просил редактора, чтобы он, когда будет читать письмо, не наложил от возмущения сразу в штаны, а потерпел до встречи со мной, отставив мне исключительное право подтереть ему задницу страницами моего романа. Я писал, что уже много лет — после смерти Довлатова — место первого писателя России свободно. И скромно изъявлял готовность, если меня хорошенько попросят, это место занять. Дальше было делом техники, чтобы письмо попало к нему на стол. На мое счастье, редактор оказался человеком умным, веселым и дальновидным… Но это было еще полдела. Оставался еще издатель… Но тебе, вижу, не интересно…