Петербург: война и постепенное ослабление, умирание запахов нормальной, ухоженной жизни, кондитерских, ресторанов, булочных, где все — кто, как и где должен пахнуть, давно определено и привычно; их замещение запахами мужчин, занимающихся своей исконной военной работой, уходящих на фронт, затем, после госпиталя ненадолго возвращающихся домой и снова уходящих; искусственными запахами лазарета: йод, спирт, карболка, разные мази — смешано это с запахом заживо гниющего тела, кала, мочи, обильного густого пота раненых и умирающих; запах отчаянной и безнадежной борьбы за жизнь, запах твоего тела, которое, как мясо, режут на куски, стол, где тебя разделывают, твоя часть — рука или нога — уже труп, а ты зацепился за жизнь. Пот смертельной усталости и смертельной работы. И еще: запах свежевыстиранных бинтов, которые в этом мире заменяют свежевыстиранное белье, запах гниющей раны и только что наложенных на рану белых, пропитанных лекарствами, бинтов. И все-таки сильнее всего трупный запах, он все время сильнее; и в том, что от него невозможно избавиться, в том, что он окончательный, конечный запах человека, — и есть конец жизни.
Эта тема лазарета почти нарочито длинная, и вдруг, когда никто не ждет, вот здесь, Владимир Ильич, смотрите, — новая тема, с первых же тактов — полное ликование, фейерверк, все веселятся, танцуют, царя свергли, и будущее прекрасно и безоблачно, все ко всем добры, все захлебываются и потеряли голову, все всех любят, и нет никаких сомнений. Ушли горести и печали — вот здесь тема печали как бы проскальзывает, но тут же уходит и забывается, — так, мелькнуло и сразу ушло, и снова все беззаботны, все в эйфории; это революция, первые дни: они боялись, были в ужасе, а оказалось легко и просто, и даже никого или совсем мало погибших, и это как французы, танцующие на месте, где была Бастилия. Вот здесь танцевальные мелодии, а вслед взрывы фейерверка — немного пародия, веселая пародия на военные взрывы, тогда ведь идет война, и люди вздрагивают, что это война, и боятся, и тут же понимают, что нет — хлопушка, и еще больше веселятся, поэтому сразу после хлопушек такой всплеск веселья, и музыка еще громче, хотя и кажется, что оркестр на пределе и громче уже нельзя. И запахи тоже будто из прошлой жизни: пахнет хорошей кухней и рыночным изобилием, обжоркой и рестораном, духами, шампанским, тонкими соусами — как всплеск жизни перед смертью. Корица, ладан, кардамон, особенно густой и приторный запах благодарственных служб в храмах, — и сразу будто ты вышел наружу, на мороз. Кажется, завтра война кончится, все верят и полны надежды.
Город постепенно просыпается, начинают работать фабрики и заводы, здесь все очень ритмизовано, все двигается как машина, четко, слаженно, почти никаких посторонних звуков, и здесь, в этих ритмах, — огромная сила, сила, которая, кажется, может все; торжество материализма — духа здесь почти нет, он и не нужен, он только мешает, вот здесь он несколько раз случайно появляется и везде звучит диссонансом, он здесь лишний и сам уходит, потому что сейчас не его время. Но скоро будет его.
Дальше праздник кончается: голод, холод, видите, музыка совсем тихая и медленная, такая, как ходят люди, когда им холодно и голодно, когда они берегут свое тепло и силы тоже берегут. Но никто ни на кого не сердится, все этого сами хотели. Снова медленное ослабление жизни и умирание старых запахов; сначала исчезают редкие и изощренные, но еще раньше они уже стали тебе чужими, и ты рад, что их больше нет, за ними уходят совсем обычные запахи, но тоже медленно и постепенно, так что почти и не замечаешь, — не уход, а приглушение.
По-иному начинают пахнуть женщины, нет дров, горячей воды, мыться все труднее, но духи, румяна и пудра еще в изобилии; стремясь забить запахи собственного тела, ощущение нечистоты, их теперь кладут куда гуще, чем раньше, но духи и пот только усиливают, подчеркивают друг друга, и женщины начинают пахнуть, как бабы. Запахи соединены так резко и вульгарно, что женщины все больше походят на так же раньше пахнувших проституток, и мужчинам это нравится, они чуют этот запах, он возбуждает их; женщинам это передается, и они уже хотят пахнуть, как бабы, хотят чувствовать себя бабами, быть бабами, хотят, чтобы их любили и брали, как баб, — здесь отказ от культуры, от всех условностей, правил, этикета, возврат к природе и поиск в себе и доли, и смысла, и своей судьбы, — эта тема останется до конца, будет только усиливаться и развиваться.
В домах все меньше тепла, совсем недавно отовсюду еще шел теплый дух: так пахли не только печи, очаги, камины или лампы, — нет, он шел и от стен, и от мебели, и люди тоже пахли теплом, какие-то запахи тепло усиливало, но это было так везде и одинаково, что все к этому привыкли и, не умея разделить, так и говорили: запахло теплом. Теперь, когда тепла осталось мало, но все-таки в домах пока теплее, чем на улице, все, что есть в квартире, начинает несильно, но явственно пахнуть по-другому. Особенно дерево, а из дерева — то, что ближе к земле, — скрипящие от сырости половицы. Если раньше запахи пробуждало тепло, то теперь сырость. Отсюда запахи прелости, старости, непроточной воды, запах гниения и лилий. Тепло раньше оттесняло все неродное себе в подпол, за обои, за окна и стены, теперь оно возвращается в дом, и только около буржуйки пахнет по-старому; комната поделена этими старыми и новыми запахами, и ты по многу раз в день переходишь из одного мира в другой, ты как будто все время уходишь из дома и возвращаешься обратно, ты хочешь быть дома, никуда не идти, но ты уже странник, перекати-поле, и в этом вся твоя судьба.
Граница тепла текуча, легка, это не стены дома, которые могли бы тебя удержать. Пока мужчины недавно с фронта, им легче, и они мало замечают перемену. Потом запахов становится меньше, уходит очень сильный запах гниения, редеет, растворяется, и ты начинаешь слышать слабое старушечье тление. Отбросов почти нет, месяц или два назад, когда городские службы день за днем бастовали и мусор не убирался, все пахло гнильем, теперь город сам собой очищается, все идет в дело, все очень чисто и холодно.
Уходит живое, почти нет лошадиного навоза, пахнущего особенно остро зимой на фоне снега. В прихожих не пахнет улицей, двери держатся на запоре, люди выходят редко, идут медленно, по большей же части, сберегая тепло, лежат в постели. Ты еще жив, еще не замерз, в городе культ живых запахов, культ теплой, жаркой одежды, хранящей их вместе с теплом.
Запахи черного хода и парадного теперь мало отличимы, женщины уже откровенно пахнут природными запахами и не пытаются их скрыть, в этот мир только иногда странным напоминанием врывается или кусок швейцарского сыра, или бутылка хорошего вина, которую долго смакуют и плачут. До этого, когда громили царские подвалы, был взрыв, апофеоз ароматов вин, по городу текли розовые ручьи, тая снег и вымывая прошлогоднюю грязь, безумная мешанина вин со всей Европы, текущая по городским улицам, затекающая в подворотни, дворы и подвалы; посреди зимы — лето, порт, море и вино, и все ходят пьяные. Неведомо где добытая бутылка — память об этом.
Потом слабеют и природные запахи, чтобы продлить жизнь, люди сберегают их в себе, почти не потеют и не пахнут, перед смертью они высыхают, будто мумии. Города теперь вообще меньше, чем раньше, в самом центре холодно, свежо и пахнет лесом, не дымят ни заводские, ни фабричные трубы; городское тепло, вытеснявшее раньше за заставу чужие запахи, сошло на нет, как и тепло человеческое, окружающий мир с морем, тем же лесом, текучей и стоячей водой шаг за шагом возвращает себе город.
В домах на место дорогих платьев, давно выменянных на хлеб и картошку, из комодов достаются старые, пахнущие нафталином одежды, и этим запахом, сильным и резким, долго пахнет все, даже еда, но и он уходит вместе с вещами. Дальше город будет пахнуть лишь сыростью и запустением, одними разбухшими от влаги и оттого скрипящими половицами, и этот запах лежащего на камне дерева будет самым долгим.
Юг России. Такое же вытеснение горячих и нечистых фабричных запахов и возвращение в город запаха степи, острого запаха полыни; он все крепче, потому что многие поля не засеваются, земля лежит впусте, здесь тоже отказ от культуры — земледельческой — и возвращение к тому, что было прежде, еще до людей. Занятые насилием друг над другом, люди забывают о природе, и она поднимается. Даже когда во время боя загорается лес или поле с созревшей пшеницей, природой это воспринимается как ее часть, как стихия; разрыв снаряда так же резок и мимолетен, как молния, здесь нет системы, нет планомерного методического уничтожения, и деревья, принимая пожар как судьбу, не ропщут. Надо сказать, что временами у Скрябина случаются совпадения начала и конца — тихое умирание или взрыв перед смертью — двух рядов: музыкального и запахов, но и здесь им подчеркнуто, что в одном жизнь подчинена, хотя и не ясно выраженной, гармонии, в другом, наоборот, дисгармонии.