Хотел броситься за ней, ударить, но даже не встал, все сидел и слушал Тальхара, изредка кивая. Почему, если ты чувствуешь себя таким сильным, не можешь убедить в своей силе Ариану? Что с тобой, куда-то неудержимо уносит, не за что удержаться, нет опоры, ты теряешь власть над собой, волю, ты уже не пытаешься остановить развитие событий, катастрофическое развитие. Правда, страха теперь нет, разве что страх получить окончательный отказ от Арианы. Но и это, в сущности, безразлично, на отказ ты ответишь кривоватой усмешкой, вот и все. Удивительно – ведь испытал ужас (да был ли ужас?) в Дамуре, ярость и возмущение. Как же все это теперь далеко… И наверное, несчастье, которого ты ожидаешь, тоже никакое не несчастье, а начало твоей самостоятельности, холодности, самовластной, не ведающей боли холодности, которая позволит тебе действовать и еще наблюдать, анализировать, писать. В статьях и репортажах уже не будет ни твоих сомнений, ни колебаний, которых сейчас в них так много, – каждый текст будет превосходной фальшивкой. Да ведь не веришь ты в это, не думаешь всерьез, что с тобой может случиться такая перемена. За время этой поездки в Бейрут многое утратил и ничего не приобрел… Он презирал себя сильнее, чем когда-либо в жизни, но абсолютно не желал стать другим. А что там на улицах? Никто за столом и не подумал даже голову поднять, услышав грохот обстрела, и уж тем более – прийти в отчаяние: что творится, то и творится, мы против того, чтобы это творилось. Не убивал он старика мусульманина, но где-то лежит сейчас бездыханное тело, в котором торчит его нож. Да и не его это нож, хотя отлично помнится: ремешок охватывал ногу, ножны прилегали к голени. Все объективно как погода. Безмерная, слишком услужливая приветливость тебе свойственна, ты рад всем и каждому, кому угодно, и за это ничего не ждешь для себя.
– Что ж ты даже не посмотрел на ребенка? – сказала Ариана.
– Верно. Но мне пора.
– Уже?
– Да. Извини.
– Когда опять придешь?
– Когда хочешь.
Он взял пальто, попрощался с супругами Тальхар. Физиономии у тех вытянулись, ну и ладно. Когда ты на пределе, надо быть одному. Отсутствие взаимопонимания с Арианой полное и окончательное, и уже не хочется его устранять. Вокруг фитильков свечей блестел расплавленный воск. Ариана в растерянности застыла с блюдечком каши в руках. Она не попыталась уговорить его остаться. Как много здесь тонкостей, которые мне уже недоступны, подумал он, я их не вижу, я не хочу их видеть. Я теперь сумасшедший и, как только выйду на вольный воздух, сразу буду ранен, легко, а может – насмерть, да какая разница. Я живу как человек, покончивший счеты с жизнью. Но я-то не покончил.
Ариана проводила его до дверей. Было слышно, как тихонько покряхтывает ребенок – Амне. Хотел толкнуть дверь, вместо этого схватил Ариану за плечо. Потом отпустил и медленно сошел по ступенькам, словно надеялся, что окликнет, позовет вернуться. Но он бы уже не вернулся. Каждому из них придется теперь жить со своей долей непонимания. Ну и ладно. Он почувствовал что-то вроде гордости, – потому что сокрушен, потому что допустил, что без него легко обходятся, потому что он простр уходит, уходит от последнего своего приступа любви.
В Гамбурге он сразу почувствовал, что снова живет в правильном времени. Несколько дней он решил побыть в городе, чтобы окончательно успокоиться и подумать о том, что еще осталось сделать. Грете надо позвонить, спросить, получила ли она письма. В Бейруте могла быть не Ариана, а какая-то другая женщина, он бы в любом случае влюбился. Но при мысли, что Грета теперь так близко, он пришел в смятение. Что же он ей написал?
Он совершенно определенно чувствовал, что расстался с нею, да, расстался некоторое время тому назад, и поэтому, в принципе, может вернуться. Но точно так же он снова может предложить ей разойтись. И наконец, можно оставить все как есть, почему бы и нет? А вот нет. Нет. Теперь он хочет, чтобы что-то в нем решительно изменилось.
Когда он ехал из аэропорта в город, по радио передали предупреждение о гололедице. В городской квартире все было таким же, как в тот день, когда он заходил в последний раз; очевидно, Грета сюда не наведывалась. Он до отказа отвернул краны на батареях отопления и чуть приоткрыл окно. Уже настала темная и ясная ночь. Позвонить Хофману? – мысль, пожалуй, не самая удачная, поздно, не стоит, даже если трубку снимет Анна. Он выпил на кухне рюмку водки, закурил и долго еще не решался позвонить Грете. Он понимал, что опять падет духом, если не застанет Грету и в загородном доме. Пока, стоя на коленях, разбирал чемодан, в памяти всплывали подобные ситуации. Эльза уже отшвырнула привезенную в подарок мягкую игрушку и ревела на кухне. Верена посадила ее к себе на колени и утешала, пыталась чем-то накормить.
– Холодно, – сказал он Верене, – я скоро приду.
Надел толстый свитер, закатал рукава и вышел из дома. Пересек двор, затем деревенскую площадь, дошел до плотины. Мгла повисла над синевой, из-за нее солнце казалось маленьким и в то же время очень близким. Короткая трава должно быть жесткая и неподатливая. Он зашагал по плотной и твердой, утоптанной светлой тропинке, чувствуя, как боковой ветер ударяет снизу, налетая резкими упругими порывами, которые то сталкивались друг с другом, то совершенно стихали. Он обхватил плечи руками и тихо засмеялся, не переставая идти. Все хорошо, в груди было тепло и радостно. В ушах тоненький звон. Холод пробирал до костей и словно разглаживал кожу, она стала твердой как сталь. Сбегая по дорожке, которая вела наискось вниз, в луга, он споткнулся о какой-то твердый бугор. На Эльбе раздавил ногой тонкий ледок у берега. Потом медленно побрел обратно. Как раз и Грета вернулась домой.
Беспокойство всегда, когда он безуспешно пытался приблизиться к ним, родным, и не находил у них понимания, символика бегущих вдаль облаков. Все двери настежь. Дети играют, сидя на полу, разговаривают сами с собой. Небо голубое, даже просветленное, никаких потаенных мыслей, ничего потаенного. А он здесь. Как приятно курить, сидеть и ничего не знать, не рыться в поисках дополнительной информации и даже не смотреть в зеркало. Он нашел, что выглядит равнодушным, лицо как у человека, который расслабился по причине полнейшего отсутствия воли; увидел самого себя в приятном спокойном состоянии. Грета здесь или ее нет. Не существует ничего важного. Важное – он его преодолел, нет, не преодолел, оно само прошло. Раньше все было важно, а сегодня все прошло.
И еще он хорошо помнил чувство глубокого бессилия, неспособности совершить даже пустячный поступок, предотвратить что-нибудь или, наоборот, вызвать, так чувствует себя истукан; оцепенение, оно началось с подбородка – челюсти будто свело, подбородок окаменел. Малейшее сопротивление в ситуациях, которые накатывали неотвратимо и постепенно, тотчас же обратилось бы в хохот. Он слышал голос (передавали известия), но не понимал ни единого слова. Непривлекательная пишущая машинка – это он, он сам прячется за каждой лукавой литерой, но теперь даже смысл напечатанных слов никак с ним самим не связан. Он хотел уйти далеко и шел, коренастый, какое там! – жирный, шел через поля по заросшим травой межам, шел через заборы, облака опускались, ветер был теплым. В его комнате на подоконнике лежит конверт с последними фотографиями отца. Отец был хорош собой. Отец, хотя на снимках видно, что он неизлечимо болен, стал реальной, сравнимой с другими личностью, и отец бил его десять лет назад. На равнине в какие-то моменты возникает ощущение тесноты, и повсюду видна твердая и тонкая линия горизонта, словно тупое лезвие ножа. Ты так крепко сидишь на велосипедном седле, притороченный предмет. Что за серебряный портсигар на столе? Размытая, усеянная галькой яма, льет дождь, в яму плещет, хлещет вода из переполненной канавы. Он фломастером рисует корову с толстыми коленями, едва видными за травой. И все грезит, грезит без конца в облаках сигаретного дыма. Статья с четкой авторской позицией; да ведь как раз такую он пишет; он отвергает взятки. И теперь с улыбкой может вспоминать о своем страхе. Теперь? Когда «теперь»? Он пришел к этому? Забился в угол (вокруг бетонные стены), скорчившись, чувствуя, как разом напряглись все мускулы и прекратилась дрожь. Он в тюремной камере, взят под стражу из соображений безопасности его жизни? Он в подземном гараже отеля «Финикия», бледные лица арабов, дети не шумят. С ним хочет поговорить американский журналист, но он отмахивается и ждет, жадно ждет, следующего, близкого взрыва. Думает, что теперь все они поневоле должны доверять друг другу, вообще они не верят друг другу, но сейчас вынуждены. Он сидел в кафе на улице, хотя было холодно; единственный посетитель. И когда уже расплатился, когда уже опустили железные шторы, заставил себя просидеть еще довольно долго и задержался еще, когда расслышал, что стрельба раздается совсем близко. Потом медленно пошел в гостиницу, чтобы надежно укрыться там вместе со всеми. Умирающая женщина протянула ему блок сигарет, он купил – принял ношу, принес жертву.