— Немного потрясет, батюшка! — предупредил пилот.
Трясло так, что казалось, сам черт душу вытрясти возжелал. Из иллюминаторов не видать ничего — снег залепил стекло. А в животе у Кольки, несмотря на погодные условия, так сладко было, как не случалось уже давно.
В кабине появился майор.
— Валаам, батюшка! — прокричал он. — Сядем на минуту, провизию выгрузим, а потом на Коловец!
— Хорошо, хорошо! — кивал головой Колька.
А потом они чуть не разбились. Вертолет попал в струю урагана и рванулся с небес.
Колька не испугался, только крестился быстро, вспоминая молитвы. Почти над самой озерной поверхностью машина неожиданно выправилась, дернулась еще несколько раз, а потом вновь набрала высоту… Через час они сели на Коловце.
— До свидания, батюшка! — прокричал майор, но Колька не ответил, а быстро шел, опустив голову.
Он спешил к скиту и слышал за собой:
— Вернулся… Схимник наш вернулся!
А он шел все быстрее, пока его не нагнал отец Михаил.
— Вернулись?..
Колька вытащил паспорт и протянул настоятелю.
— Сожгите! И прошу вас, не пускайте ко мне никого. Год не пускайте! Грешен я…
Отец Михаил счастлив был возвращению схимника, а потому со всем радостно соглашался.
— Сожгу паспорт! И никто к вам, отец Филагрий, не придет! Я вам за это ручаюсь!..
После этих слов настоятель отстал, а Колька почти побежал к скиту, а когда добрался и вдохнул сосновый дух, бросился грудью на пол, раскинув руки, и закрыл глаза…
Он лежал так недвижимым пять дней. Он почти умирал от холода и жажды. Его человеческое сознание превратилось в ледышку, лишь обмороженная душа дергалась за грудиной.
А к ночи его спросили:
— Каешься?
И этот вопрос освободил от заморозков его сознание, он открыл глаза и ледяными губами прошептал:
— Каюсь! — Потом встал на карачки и повторил: — Каюсь!..
А еще потом он поднялся на ноги, душа расправилась, и закричал Колька Писарев во все горло:
— Ка-юсь!!! Ка-юсь!!! Ка-ю-юсь!..
Человеческий голос пролетел над тяжелой ладожской водой, добрался до храмовой колокольни и сдвинул язык главного колокола. Колокол пропел низко и печально. Ветер, подумали в монастыре…
* * *
Попугай Лаура неожиданно покинула свое место и принялась летать по всей гостинице, роняя на постояльцев голубое перо и фекалии.
Роджер просидел возле Миши почти неделю. Он говорил девушке, что полюбил ее с первого взгляда, что с ним подобного не случалось никогда и вообще он в любовь не верил. А она зажгла все его существо, и боится он сгореть от безответного чувства!
Заполучив Мишу и объясняясь ей в любви, он забывал кормить девушку. Ее тело все более истончалось, а глаза становились блескучей, словно вся жизнь из тела перелилась в зрачки.
— Я вас люблю! — неустанно повторял Костаки. — Я богат и талантлив!
А она отвечала, что не предназначена для любви, что Бог отобрал у нее такую возможность.
— Мне нельзя заниматься любовью! — слабым голосом сообщила она. — Никогда…
А Роджер обрадовался ее словам и принялся объяснять ей свою теорию, что он принадлежит к будущему цивилизации, в которой одни будут размножаться, а другие заниматься творчеством и наукой.
— Мне не нужен секс! — восторженно заявил Роджер. — Я не нуждаюсь в нем! Попросту я не хочу!
— А мне нужен секс, — прошептала Миша. — И я нуждаюсь в нем и очень хочу, но не могу!
— Все равно мы с вами пара! — не терял надежды Роджер.
— Я вас не люблю, — произнесла она совсем утомленно.
— Это не страшно!
— Я люблю его…
— Кого?
Она промолчала.
— Русского?
Миша моргнула, так как сил отвечать не было. Роджер истерично рассмеялся.
— Он же монах! Ему нельзя никого любить, кроме Господа! И вообще, как можно любить бесполое существо?
— Люблю…
Роджер познал, что такое ревность. Это такое чувство, будто бы в твоем желудке море адреналина и очень себя жалко. Костаки не привык себя жалеть, а потому два последующих дня просто просидел в комнате Миши, стараясь не смотреть на нее. Когда же случайно взгляд его все же падал на лицо девушки с закрытыми глазами, сердце Роджера вздрагивало.
Ночью он проснулся в кресле от того, что ему показалось, будто Миша вновь произнесла:
— Я вас не люблю!
Кровь прилила к лицу музыканта, он поднялся с кресла, откинул полу пиджака и ловким движением вытащил из чехла палочку по имени Фаллос. Подошел к Мише, вдохнул всей грудью и опустил палочку на ее плечо. Комнату наполнил звук хрусталя, вслед за этим Костаки еще раз ударил по несбывшейся своей любви, потом еще и еще бил, пока комнату не наполнил звон разбивающегося стекла…
«Как бы не поранить ноги», — подумал Роджер, запихивая ботинком под кушетку сияющие осколки.
Уходя из комнаты, он не заметил, как в нее влетела попугай Лаура, которая по глупости поклевала мелкое стекло и с криком «Хайль Гитлер» издохла.
А потом все вернулось на круги своя. Роджер продолжал играть на треугольнике в музее, а вечерами ужинал у герра Риделя, не забывая при этом каждый раз вспоминать немецко-австрийскую шутку: «Кирха, кюхен, киндер». Фрау Ридель всегда при этом плакала, а Роджер получал крохотное удовольствие.
Через полтора месяца мистеру Костаки позвонил семейный нотариус и сообщил, что его мать скончалась третьего дня в одиннадцатом часу утра…
— Вероятно, на похороны…
— Ее уже похоронили.
— Почему мне не сообщили раньше?
— Вас не легко было отыскать.
— Я вам соболезную…
— Это я вам соболезную, — сухо сказал нотариус. Роджер хотел было повесить трубку, но душеприказчик матери попросил не торопиться.
— Незадолго до смерти ваша мать приобрела на аукционе нотную рукопись композитора… Сошта… Кошта…
— Шостаковича? — вскричал Костаки.
— Именно, — подтвердил нотариус.
— Сегодня к вечеру я буду в Лондоне…
Лизбет умирала три дня. Почти все это время она была без сознания, а когда приходила в себя, то непременно встречала печальный взгляд доктора Вейнера.
За несколько секунд до смерти ей пригрезились двое мужчин: грек Костаки и ее сын Роджер. Далее сердце остановилось, и душа Лизбет, выскользнув через нос, унеслась в Вечность…
* * *
Роджер Костаки сидел в своем доме и плакал. Плакал от счастья, так как перед ним лежала подлинная нотная рукопись Шостаковича.
Он осторожно открыл ее, достал из чехла Жирнушку и начал играть. Так упоительно он никогда не играл. Все его сознание перебралось в нотную тетрадь, Костаки стал частью этих нот и бил Жирнушкой по треугольнику. Потом он вскинул указательный палец ко рту, дабы послюнявить и перевернуть страницу к тридцать девятой цифре, а когда истертая бумага легла направо, губы Роджера привычно прошептали: «Стаккато…» Он чуть было не умер, когда увидел значок «легато»!.. Жирнушка выскочила из пальцев, упала с дребезгом на пол, а сам Костаки вдруг вскочил со стула, бросился к окну, растворил его в зиму и закричал в небо:
— Шостакович!.. Шостакович!..
Он орал на весь Лондон.
— Шостако-о-о-вич!
Орал, пока глотка не села. Затем вернулся к пюпитру и плюхнулся на стул.
— Мама… — просипел он.
Атмосфера в комнате задрожала, перекорежилась, запахло чем-то гадким, Роджер вскрикнул и превратился в значок «стаккато»…
* * *
Миша вернулся с репетиции домой и рассказал Варваре новость:
— Представляешь, Вавочка! Оказывается, этот Костаки был прав. Кто-то неправильно переписал ноты Шостаковича. А потом их растиражировали! На самом деле там стаккато.
— Да что ты! — отозвалась Вавочка без особого интереса, вдевая в уши бриллиантовые серьги. Она не знала, кто такой Костаки и где должно было находиться это стаккато.
— У него в доме рукопись нашли. Не понимаю, почему он раньше мне ее не показал. Гордец, наверное!..
* * *
Митрополит Ладожский и Санкт-Петербургский обнялся с отцом Василием, расцеловался со своим протеже троекратно и вышел из храма Гроба Господня.
Старик с властным лицом сел в представительский автомобиль, который неспешно покатил по Иерусалиму. Его Высокопреосвященство хотел было подремать до аэропорта, но его взгляд остановился на человеке с лицом дауна, который держал за руль велосипед. Автомобиль притормозил.
Митрополит открыл окно и спросил:
— Ты кто?
— В Выборг поеду! — ответил Вадик. — За красной водой!..
Владыка вытащил из платья телефон и набрал номер.
— Слушай, отец Михаил, — начал Его Высокопреосвященство, — помнится, еще при Иеремии был у вас в монастыре блаженный…
— Исчез позапрошлой зимой, — ответил настоятель. — Наверное, в полынью провалился…
— Что это за вода такая, красная?
— Да газировка обычная. А что?