Адрес на конверте был написан по-английски и по-японски.
– Сколько лет вашему сыну?
– Одиннадцать. Эйдзи было три… почти четыре, когда я видел его в последний раз. Он меня не вспомнит.
Я взвесила конверт на ладони:
– Я думала, оно потяжелее будет.
– Сколько бумаги нужно, чтобы сказать сыну, что я люблю его? – отозвался он.
Глядя на него – человека, по чьему приказу было убито целое селение, я горько печалилась о нем.
О нас.
Когда явились надзиратели забрать Хидеёши, он попросил меня пойти с ним. Я замялась, потом кивнула. Шагая по коридору, мы проходили мимо других заключенных в клетках. Некоторые из них встали за прутьями по стойке «смирно», отдавая честь Хидеёши. А тот смотрел прямо перед собой и беззвучно шевелил губами.
Когда мы вышли на двор позади тюрьмы, небо рвало на полосы кровавое полотнище заката. Хидеёши остановился, поднял лицо вверх, вдыхая свет первых вечерних звезд. Надзиратели подтолкнули его к лесенке на площадку с виселицей и поставили под петлей. Накинули веревку ему на шею и затянули петлю. Хидеёши оступился, но сохранил равновесие. Один из надзирателей протянул повязку для глаз. Хидеёши отрицательно повел головой.
Буддистский монах, назначенный вести службы во время таких казней, принялся молиться, перебирая большими пальцами четки, в два ряда обвивавшие ему пальцы, по мере того, как молитвы фраза за фразой исторгались из его горла. Это бубнящее занудство захлестнуло меня. Мы с Хидеёши смотрели друг на друга, пока со скрипом не распахнулся люк и он не провалился в пропасть, видимую одному только ему.
Воздух огласился воем сирены, возвещавшей конец рабочего дня. Этот вой вырывал меня из толщи моих воспоминаний. У себя в комнате я несколько минут рассматривала акварель Юн Хонг. Чувствовала, как мной овладевает тревога – предвестница того отчаяния, в которое, случалось, я погружалась иногда до того, как приехала на нагорье. Я чувствовала неизбежность приближения таких приступов, когда они начинали обволакивать горизонты моего сознания…
Я надела жакет, обмотала шею шарфом и направилась в Югири. Целые груды облаков застряли во впадинах между горных хребтов. У пруда Усугумо я остановилась и задержалась. Сейчас, когда пруд был наполнен, сад казался больше, и я осознала, что это жидкое зеркало – еще одна форма шаккея: заимствования у пространства для создания еще большего пространства. Камни и щебень, которыми мы выложили пруд, ушли под воду. Я с глубоким удовлетворением сознавала, что мы все сделали, как надо, пусть результаты наших усилий и незаметны. Затопленные камни придавали воде особый характер, словно бы делали ее старше, осмысленнее, глубоко прячущей свои тайны.
На мелководье стояла на одной ноге серая цапля, прихорашивалась. Замерла, поглядела на меня и вернулась к созерцанию самой себя в воде. Почему-то цапля осталась – она всегда возвращалась в пруд после того, как отсутствовала день-другой.
Воздух полнился громким стрекотом сверчков. Мое внимание привлекло какое-то движение среди древовидных папоротников на противоположном берегу. Я напряглась, изготовившись, если понадобится, бежать. Через секунду из папоротников выскользнул Аритомо. Я вздохнула, расслабившись. Как и цапля, Аритомо остановился, пристально глядя на меня через водную гладь. Потом пошел прямо ко мне.
Сумерки увлажняли воздух водянистой дымкой, отягощая каждый листик в саду печалью осознания того, что еще один день закончился. Аритомо остановился рядом со мной, оперся на свой посох, разглядывая цаплю. Впервые с тех пор, как я узнала его, меня поразила мысль: а ведь он уже не молод.
– «Пруд, что сторожит водная птица, принесет мир дому», – пробормотала я вспомнившуюся строчку совета из «Сакутей-ки».
Складки пролегли в уголках его улыбки. Миг, не измеряемый временем, я смотрела прямо ему в глаза, а он смотрел на меня с той же пристальностью, с какой прицеливался в мишень прямо перед тем, как спустить тетиву.
Над самыми высокими горами истаял в небе остаток дня.
– Небесный Чертог… Юн Хонг была бы в восторге.
– Я рад.
Цапля хлопнула крыльями раз, другой, стряхивая с них оцепенение, и звуки эти отозвались эхом далеко среди деревьев. Когда птица взлетела, капли воды полетели с ее ног и засияли на поверхности пруда перекрещивающимися браслетами.
Высоко над нами, выше цапли, что-то двигалось, привлекая наше внимание. Мы оба разом подняли головы к небу. Аритомо указывал ручкой своего посоха и стал похож на пророка в древней земле. В самом отдалении восточной части неба, где уже наступила ночь, проносились прожилки света. Поначалу я не поняла, что это такое, зато когда поняла, с губ моих сорвался окутанный в туман вздох!
То был метеорный шквал: незримые лучники из дальней дали Вселенной пускали стрелы – и те вспыхивали и сгорали, пробивая атмосферный щит. Сотнями сгорали они на полпути, ярче всего сияя перед тем, как сгинуть…
Мы стояли, запрокинув головы, наши лица, устремленные к небу, освещали древний свет звезд и гибнущие огоньки, высеченные кусочками неведомой планеты, распавшейся давным-давно.
Я забыла, где я, через что прошла и что я утратила.
– Мой дед учил меня названиям планет и звезд, – заговорил Аритомо. – Мы часто сидели с ним ночами у него в саду, разглядывая эти крохи света в телескоп. Дед очень гордился им, своим телескопом.
– Скажите мне их названия, – попросила я. – Покажите мне их.
– Здесь звезды другие.
Взгляд его вновь скользнул по небу, а мне оставалось только гадать: будет ли утрата, звучание которой я уловила в его голосе, сопровождать его до конца жизни.
– В одном из устроенных им садов, – вновь заговорил, немного подумав, Аритомо (он все еще глядел в небо), – мой дед использовал только белые камни. Совершенно белые, они почти светились. Он уложил их, зеркально повторив рисунок созвездий, которые любил больше всего: Веяльная Корзина, Орудие Скульптора, Пурпурная Запретная Ограда[199] – эти названия, слетая с его губ, звучали как дары небесному своду над нами. – Он хотел, чтобы люди, посещающие его сад, чувствовали себя словно бы ходящими по ночному небу.
Поток падающих звезд иссяк, но небо продолжало источать яркое сияние, как будто оно сумело удержать свет метеоров.
Наверное, это свечение застряло не в небе, а у нас в глазах, в нашей памяти.
– Моя амах[200] когда-то предупреждала меня, что они, эти метеоры, – дурные знамения, – сказала я. – Сох па синг называла она их, «звезды на помеле», сметающие все удачи человека. Я всегда возражала ей: как может такое прекрасное нести дурное?
– Мне они напоминают о наших летчиках-камикадзе, – проронил Аритомо. – Мой брат был одним из них.
Секунды тянулись одна за другой, пока я заговорила:
– Он пережил войну?
– Он был в первой группе летчиков, ставших добровольцами.
– Что заставило его пойти на это?
– Семейная честь, – ответил Аритомо.
Это оправдание, так часто слышанное мною от пленных японцев, всегда претило мне.
– Это не то, о чем вы думаете, – продолжил он. – Наш отец скончался вскоре после того, как я покинул Японию. Шицуо возложил вину за его смерть на то горе, которое я причинил нашей семье.
Он поворошил гравий на берегу кончиком своего посоха.
– До того, как я встретил вас, до того, как вы пришли сюда, я никогда не знал никого, кто в Оккупации потерял друзей или родных. О, я знал о людях, над которыми измывался мой народ: мужчины и женщины в деревнях, здешние рабочие, даже Магнус с Эмили. Только я держал себя выше всего этого. Я держал себя подальше ото всего, что было неприятным. Я заботился только о моем саде.
Первые вечерние звезды только стали появляться, слабые и робкие, словно пораженные недавним половодьем света. Глядя в пустоту, я чувствовала, что готова стоять тут, пока наступит рассвет, вращаясь вместе с землей, наблюдая, как звезды выписывают свои загадочные узоры по всему небу.
Аритомо протянул руку и коснулся моей щеки – всего разок, легонько. Я поймала его за пальцы, притянула его к себе и поцеловала. Он оторвался первым и проскользнул мимо меня, исчезая в тени, которую отбрасывали деревья. Я обернулась и смотрела ему вслед, пока он направлялся обратно к дому. Он замедлил шаг, потом и вовсе остановился.
Некоторое время я ничего не делала, стояла все так же неподвижно. Потом пошла к нему, и уже вместе, в молчании, мы зашагали к его дому, а наши дыхания стали облаками, обожженными светом звезд.
В два часа ночи я перестаю вести записи. Не хочу видеть того, что навспоминала на всех этих страницах за значками слов. Только они там: сжались, притаились за камнем у меня в мозгу, поджидают, когда смогут опять выползти.