Положив ручку на стол и отодвинув кресло, я раздвигаю дверь и иду по затемненной веранде к фасаду дома.
Мир вокруг покрыт инеем лунного света. Взялся было верещать козодой, но почти сразу смолк. Жду, когда птица опять заурчит, но ей, видно, не до меня. Потирая кисти затекших от писанины рук, вспоминаю, как после того вечера с Аритомо, у пруда, я частенько вскидывала вверх лицо, словно была под открытым ночным небом. Увы, никогда больше не видела я ничего подобного – ливня падающих звезд, застилающего небо…
Я позабыла про капитана Хидеёши Мамору.
Память о встрече с ним вернулась ко мне по ходу записей. Я хотела остановиться, но вместо этого выпустила из-под пера всю историю целиком. Я в ужасе от того, что возвращаюсь в памяти к собственным словам. Неужто я была настолько бесчувственной, чтобы поправлять ошибку в речи человека, которого вскоре должны были повесить? «Подвесить», «повесить» – какая разница?!.
Будучи судьей, я рассматривала и гражданские, и уголовные дела. Приговаривала людей к смерти за убийство, торговлю наркотиками и бандитизм. И всегда испытывала гордость от своей беспристрастности, своей объективности, а вот теперь раздумываю: что, если и то, и другое было проявлением омертвевшей души?
Прежде чем вернуться в дом, вновь смотрю в небо.
Звезды спокойны и недвижимы.
Ни единый огонек не сместился со своего места на вековечной карте.
Профессор Тацуджи в последние несколько дней больше времени проводит в саду. Мы мало разговаривали после нашей беседы в Небесном Чертоге неделю назад. Я позволила ему бродить по Югири, но он, похоже, далеко от дома не забирался. Несколько дней примечаю его около павильона: просто стоит, заложив руки за спину. Хочу, чтоб он закончил исследовать оттиски как можно скорее, но почему-то вид историка, устремляющего взгляд на воду, не вызывает во мне желание подгонять его. Не раз заставала его разглядывающим небо, словно разыскивающего что-то среди облаков.
Мне не дает покоя мысль: есть ли правда в подозрении Тацуджи, будто Аритомо в Малайю направил его император?
Ответ неуловим, как тушь в воде.
Сегодня утром перехватила А Чона, когда тот выходил из кухни, неся на подносе чай с лепешками.
– Я отнесу ему.
Когда я вхожу в рабочую комнату историка, все внимание Тацуджи сосредоточено на оттисках, разложенных на столе. Бамбуковые занавески подняты, солнце так разогрело кедровое дерево пола, что тот обжигает мне ступни, когда я иду по нему босиком. Книжка стихов Йейтса лежит на столе. Тацуджи продолжает разглядывать какую-то ксилографию. Лишь мимолетно кинул взгляд, когда почувствовал, что я вошла. За миг до того, как он отвел глаза, я успеваю заметить: глаза его полны скорби.
Потоптавшись немного, ставлю поднос рядом с гравюрой, изображающей какое-то малайское селение. Селение это, похоже, находится где-то на восточном побережье. Что в этой картине такого, гадаю я, что так привлекает его?
Он прокашливается несколько раз, прочищая горло.
– Все они без названия. Я расположил их в хронологическом порядке. – Тацуджи переворачивает лист и указывает на вертикальную строку японской надписи на обороте. – Это датировано пятым месяцем двадцатого года Шоува джидай, Эры Просвещенного Мира.
Я знала, что каждая эра в японском календаре соответствует правлению какого-нибудь императора.
– Когда Хирохито стал императором?
– На Рождество 1926 года. А значит, Аритомо написал это в 1945-м. В мае 1945-го.
– За три месяца до того, как Япония сдалась.
Мысленно я вижу картинку: Аритомо сидит тут, в Югири, гравюру делает, тогда как я – все еще узница. И оба мы не ведаем друг о друге, не ведаем, что придет день и наши дорогу сойдутся…
Протягиваю руку и беру оттиск со стола. На пляже ряды каракатиц сушатся на деревянных рамах. Позади них кокосовые пальмы кланяются друг другу, их листья выгравированы до того тонко, что я едва ли не слышу, как шелестят они на соленом ветру. Всю эту сценку Аритомо поместил внутрь контура большой каракатицы, покрыв внешние кромки совмещенными оттисками каракатиц поменьше, выписанных просвечивающейся синей краской: тени на тенях.
– Древние китайцы называли каракатицу Писцом Океанского Бога, потому что она носит тушь в своем теле, – бормочу я. – Что-то такое Аритомо мне однажды рассказывал. Качество оттисков подходит для вашей книги?
Тацуджи опять прочистил горло.
– Большая часть из них – да. Не так хороши, как работы Канаоки[201], конечно. Так ведь, полагаю, с теми ничьи не сравнятся.
Я смотрю на него, и он поясняет:
– Канаоку помнят за реализм в творчестве. Конь, нарисованный им на стене дворца, говорят, по ночам выходил живой и скакал по поросшей травой земле под осенней луной.
– Некоторые из оттисков пострадали от сырости.
– Даже будь они все в клочках, я хочу, чтобы люди увидели их. Они войдут в мою книгу – с вашего позволения, разумеется.
Он вновь пристально рассматривает гравюру с рыбацким селением и произносит, смягчив голос:
– Это в первый раз, когда я вернулся с войны.
– Только люди постарше, вроде меня… вроде нас… помнят это теперь, – говорю я.
Он отрывает взгляд от укиё-э и смотрит на меня:
– Вам что, нездоровится?
Какое-то время я молчу.
– Вы говорили мне, что были военно-морским летчиком.
Он кивает.
– Вы где базировались? В Баттеруорте? Или Сингапуре?
Мне не дает покоя мысль, что он летел в той, первой волне самолетов, которые бомбили улицы Сингапура и Пенанга. А может, был в эскадрилье, которая потопила «Принца Уэльского» и «Рипалс»[202] у восточного побережья?..
Тацуджи, сощурившись, смотрит в окно, словно заметил что-то на горизонте.
– Мы базировались возле рыбацкого селения.
– Где это было?
Я шарю рукой у себя за спиной и подтягиваю стул из розового дерева. Сажусь поближе к нему.
Время тянется долго, он молчит.
Наконец начинает рассказывать – медленно, ровным голосом.
«В то утро, когда мне, по разнарядке, предстояло умереть, шел дождь. Я не спал. Всю ночь дождь несло с Южно-Китайского моря, вода хлестала по тростниковым крышам домиков, где мы квартировали. Сезон дождей уже должен был закончиться, а они все шли – день за днем.
Полковник Терудзен, мой пилот-инструктор, был уже на веранде, смотрел на песчаный берег. Между низкими тучами и морем вспыхивали молнии. «Никаких полетов сегодня», – сказал он, когда я присоединился к нему. Произнес он это с явным облегчением. В тот год ему исполнилось сорок, и я знал, что он переживет войну. И меня это радовало.
Небольшой аэродром располагался возле Кампонг-Пенью, на юго-восточном побережье Малайи. Взлетная полоса шла параллельно берегу. Домики теперь были пусты: из летчиков остались только полковник Терудзен да я.
«Никаких полетов сегодня», – повторил я.
Я проживу еще один день. От чувства облегчения кружилась голова и становилось стыдно. К этому примешивались возрастающее разочарование и неопределенность ожидания.
Долг мне надлежало исполнить более двух месяцев назад вместе с остальными летчиками моей эскадрильи. Шестеро из нас совершили перелет с базы ВМФ на Кюсю до самого острова Лусон в Тихом океане. На военно-воздушной базе Лусона мы провели ночь, а на следующий день, рано на рассвете, покинули ее, чтобы нас не обнаружили американцы. Через час после нашего вылета с Лусона начались неполадки в двигателе моего самолета: он надрывался так, словно ему было невмочь тащить подвешенную снизу пятисотфунтовую[203] бомбу. Эти самолеты не были рассчитаны на то, чтобы нести такой груз. Да и делали их к тому времени тяп-ляп. Я ничего не мог поделать. Война шла уже таким образом, и нашим самолетам отводили в ней роль настолько фундаментальную, что на них даже не ставили рации, чтобы в полете мы не переговаривались друг с другом. Мне оставалось лишь смотреть, как мои товарищи быстро удаляются, направляясь на юг, к Малайе.
А потом они исчезли.
Я сверился с картой, выискивая ближайшую посадочную полосу, молясь, чтобы чихающий двигатель не заглох. Сорок минут спустя я совершил жесткую посадку на военно-воздушной базе Баколод на филиппинском острове Негрос. Базой служило простое скопище деревянных лачуг, окруженных низкими грядами гор, чьи вершины покрывали штормовые тучи. Единственным признаком жизни был «колдун» – полосатый ветроуказатель, трепыхавшийся по ветру, будто пойманная в силок птица.
Наземная команда состояла из хромающего механика средних лет и его помощника. Я рассказал им, что за нелады у меня с двигателем.
«Сколько времени займет наладить его?»
«Придется подождать, пока двигатель остынет, но, судя по тому, что вы рассказали…» – механик втянул воздух сквозь зубы. Он понимал мое нетерпение: я должен был умереть вместе с моими товарищами по эскадрилье. Мы вместе прошли авиационную подготовку и вместе закончили Имперскую военно-морскую академию. Я не желал отставать от них.