…Сейчас я каждую ночь шлю – точнее, только пишу – письма, длинные и глупые. Дело за малым – нет ответов.
Так хочется видеть всех вас, далеких, рядом…
Может, плохо и неправильно так спрашивать, но что у тебя с «Товарищем», с ребятами?
Даже если есть что сказать об этом и обо всем, и хочется, – тебе не придется, наверное, слать письмо в Москву, потому что я твердо уверен, что скоро приеду в Город и останусь по крайней мере до лета. Или нет? О-ох…
Фурман – без адресата
Начало февраля, Москва
Вот уже третью ночь я остаюсь один перед листом и говорю с людьми, которых я люблю и которых здесь нет.
В эту ночь я зажег свечу.
Я еще не знаю, с кем буду говорить сегодня, и родные лица близко придвигаются к глазам. После вчерашнего письма я почувствовал, что не могу не встретить вас, мои товарищи, ночью: сейчас, и завтра, и в другие ночи. Это стало для меня необходимостью…
Свеча горит плохо, но попробую быть откровенным до… не хочу писать «конца» – а до чего? До того, пока говорится.
Из всех людей я хочу быть только с вами. Вообразив, что вас нет, я кончаюсь, мои мысли и желания обрываются, я не могу и не хочу существовать.
Зажгу свет и буду говорить «ты», так ближе, а свечка гаснет, как ни старайся. Выходит совсем не такое письмо, о котором думал. Наверное, на третий раз надо молчать. И сейчас пробежала мысль: и на все остальные тоже надо было. Плохо. Или вместе петь в темноте.
Мысли разворачиваются, уходят, а писать боюсь. Кто ты?!! Почти все, о ком я думаю, говоря «вы»…
не знаю, не знаю как сказать, чтобы… понять?
Ты поймешь смотри
Нателка, Людка, Таня, Лариска, Вовка, Ирка, Людка Минина, Маринка Логинова
Что это? Или просто так много… вас – ведь один Вовка
ТЫ ПОНИМАЕШЬ? ТЫ ПОНЯЛА, ЧТО Я ПОДУМАЛ
Я сошел с ума, да? Я ненормальный, так?
или дурак и осел
Ближе вас, да – вас всех – у меня нет, никого
А кто вы мне – все – сестры? Я псих?
Я же не могу не имею права с этим к вам!
Я говорю: Ты поняла?
Вопрос себе: я в грязи или это глупость. До конца!!!
Фурман – Люде Лукашовой
10 февраля, Москва
…Получено писем от вас всех – одно – Твое, про белые шапки и незнакомых дядек. По прочтении его я и начал писать письма каждую ночь. Для меня уже стало обязательным выдумывать вас и говорить с вами, когда все вокруг ложатся спать.
Письмо тебе помню очень плохо, но все, что там было сказано, писано в минуты страшной слабости. Причины ее такие: в Москву я уехал от Нателки, думая по приезде сесть за работу и написать одну мысль. Начать я смог на третий день, но за следующие 6 дней ничего не сделал; по этому поводу впал в депрессивное состояние, так как понял, что ничего написать и не смогу. Вернуться в Город я рассчитывал «человеком с положением», что оправдывало бы такое относительно противоестественное нахождение мое вне служб и институтов. При сделанной работе я бы спокойно поступил на любую службу и место. Ошибка совершенно банальная и типичная: писать, конечно, хотелось, и кое-что было в замысле, но еще больше хотелось того самого «положения». Виновата моя глупая ГОРДЫНЯ. Я стал писать для «славы», а не для чести, что делать запрещено строжайше… Поганое состояние с погаными мыслями длилось чуть больше одного дня, я его быстро преодолел. Но успел-таки написать Тебе проклятое письмо… Хуже всего было, когда я заперся в ванной, включил громко воду и, глядя в зеркало, начал злобно и фальшиво врать себе в глаза, что нет у меня ничего за душой – ни друзей, ни любви к кому бы то ни было, ни писания, ни желаний, ни надежды. Причем знал, что лгу, – поэтому быстро справился и выкинул грязь.
Как здорово, что у меня есть вы. В этот раз – наверно, можно сказать – ВЫЖИЛ только из-за вас. Ваше существование – доказательство реальности всего радостного и честного в мире. Видишь, какую силу вы, товарищи люди, имеете. И надо мной – заставили меня жить дальше после неправды, беды и грязи. Сейчас все, или многое, хорошо. Только никак не уеду отсюда. Но до 18-го (среды) точно буду. Срочно нужна квартира и работа. Первое время буду жить у Напповской мамы…
Теперь о нашей ссоре с Нателлой в последний день. Сейчас я многое переоценил и исправил (в себе только, к сожалению) в том, что случилось и произошло, – написал какую-то нескладную и глупую фразу… Ну ладно. Прости, конечно, за это «ну ладно» – просто время уже полтретьего ночи. Нет, нельзя все равно. Сейчас я думаю, что в главном вел себя с Нателкой неверно и нечестно – когда мы с ней поссорились. Ты, кстати, этому содействовала своими поддакиваниями мне. Меня теперь тошнит при воспоминании о нашем последнем выяснении отношений. А наши «принципиальные» споры на общественные темы: Нателка скрывала от себя, что хочет ссориться и обзываться, а я, как вспоминаю, сознательно заставлял ее ругаться, чтобы вскрыть ее ложь, и еще даже наслаждался этим как подтверждением своей объективности и справедливости. Фу, какая пакость. Я ведь чувствовал тогда, перед ее уходом, что делаю плохо, но только усмехался холодно, глядя на ее застывшее в гримасе лицо и невидящие глаза. Получилось подлое издевательство: видя ее состояние и понимая его, я дразнил и дразнил ее, делая так, что она выглядела еще хуже и неприятнее на фоне моей чистоты, спокойствия и правдивости светлой идеи, которую я защищал. И после этого еще у вас устало и доверительно справлялся, как учитель, все ли вам было понятно в этом спектакле. Ну и гадость.
После драки кулаками не машут, а что делать. Вот приеду, и буду все строить и строить со всеми…
Люда Лукашова – Фурману
14 февраля, Ленинград
…Твое толстенное первое письмо теперь долго будет кататься по свету и помогать разным людям. Сегодня ночью оно поедет с вместе с Наташкой Лаврецовой к одному человеку. Я потом расскажу тебе о нем.
Интересно, где ты сейчас, в Петрозаводске или в Москве. Если в Петрозаводске, то, честно говоря, мне чуточку страшно. Как было бы хорошо ошибиться.
Живя в Ленинграде, я поняла такую вещь: не нужно говорить о том, сможешь ли ты принести хоть малюсенькую радость кому-то, нужно приносить эту радость. А люди сейчас очень ценят добро, потому что оно, увы, исчезает, теряется (так будет верней) в длинных очередях за коврами и за всякой им подобной ерундой.
Надо нам самим делать так, чтобы мы были нужны кому-то.
Не знаю, ответила ли я хоть в какой-то степени на твои мысли или нет?
Поговорить бы, а?..
Нателла – Фурману
17 февраля, Петрозаводск
…Ты знаешь, я согрелась… Согрелась чужими бедами, неудачами…
Ужаснулся?! Просто мой холод ушел куда-то, несбытые желания и вся эта ерунда отошли в сторону. Встали эти – чужие. Чтобы помочь, нужно быть костром. Пусть просто подходят и греются. Все элементарно, к черту все свое, подумай о людях…
Все остальное лишнее.
Приезжай.
Фурман – Нателле
18 февраля, Петрозаводск
Наверное, это очень хорошо, что ты именно сегодня дала мне свое письмо. Если бы ты просто ушла, ничего не сказав, не взглянув – от неожиданности такая пунцовая, что я уж не знал, в какую сторону смотреть, лишь бы не на тебя, – тогда мне стало бы очень плохо. А так, хоть все и разбежались по домам (может, это нормально), я сижу у хорошей мамы Наппу, гляжу на твое письмо и пока не чувствую себя чужим. Если честно, когда вы с Тяхти, а потом и все ушли, ничего мне не сказав, мне стало так пусто и тоскливо, как бывает, когда приходишь в незнакомое место незваным гостем. Сидел и слушал Данилова, а внутри что-то оборвалось. Странно, наш первый разговор здесь – на бумаге. Или так лучше?..
Фурман – Люде Мининой
20 февраля, Петрозаводск
Почему! Почему? Почему…
Что с вами со всеми делается?
Мы боимся посмотреть друг другу в глаза. Мы говорим о таких приличных пустяках, что приходится искать глазами что-то чрезвычайно интересное на другой стороне улицы или комнаты. Может, вы уже привыкли жить так – вы, коммунары, люди, которых я люблю, – но я сейчас чувствую невыносимую тоску, мне больно за вас, за себя.
Ты помнишь, как мы с тобой летом ходили по городу? Держались за руки, рвали чужие цветы, покупали огурцы, ели на вокзале «Наполеон» от полукилограммового куска. Тогда все еще было по-другому…
Все время, пока я сидел в Москве, я думал о тебе как о честнейшем и добрейшем человеке среди всех вас, честных и добрых; думал, твердости тебе не занимать, не думал, не мог думать, что ты сломишься и согнешься. Больше полугода я равнялся на вас, грел себя надеждой приехать. И вот я приехал сюда, а вас нет. Хватит ли у меня сил помочь вам, собрать вас…
На «зимовке» и после я у всех выспрашивал, где ты, я так хотел видеть тебя. И эти дни все верил, что мы будем говорить и говорить, что ты осталась тою же Людкой, может взрослее только. Вчера я тебя увидел и испугался: показалось, что уже опоздал. Мы долго сидели у Нателки, говорить было не о чем, смотрели в пол.