— Да, — отвечаю я вслух.
— А запретная комната? Ты был в ней?
— Нет.
— Ты лжешь, — говорит она и глубоко затягивается. — Конечно, ты был в ней. Каждый нормальный человек уже побывал бы там после того, что случилось. Неужели ты не можешь признаться, что был там?
— Да, я там был.
— Хорошо. Значит, ты прочитал эпикризы. И теперь знаешь, чем я страдаю. Поэтому ты, если ты такой энергичный человек, каким я тебя считаю, должен сообразить, что тебе надо бросить меня, бросить это тридцатишестилетнее тонущее судно, пока не поздно.
— Не смей так говорить! — Я сержусь.
Она с сожалением смотрит на меня, внезапно заинтересовавшись тем, что я сказал.
— Прости, — говорит она тихо. — Я не хотела тебя обидеть. Я только хотела подчеркнуть, что ты должен чувствовать себя свободным. Я пробуду здесь три месяца, хотя за это время я, очевидно, возненавижу это заведение. Но врач не может лечить самого себя. Я больше не вижу себя со стороны. Мне остается только покориться. А ты способен увидеть нас со стороны и сделать верные выводы?
— Я вижу нас только изнутри, — признаюсь я. — И не знаю никакого другого ракурса.
Она бросается мне на шею. Прижимает меня к себе. Я тут же загораюсь, хотя сейчас не время для таких чувств.
— Я только хочу сказать, что ты не должен меня бросать, — говорит она. — Правда, в моем положении так говорить нельзя. Только когда тебя со мною нет, я понимаю, что ты со мной сделал. Ты поглотил большую часть моей души.
Я не знаю, что на это сказать. Лишь зарываюсь лицом в ямку у нее на шее, чувствую запах ее волос, кожи и думаю, что ведь это не я, а она собиралась меня бросить. Но понимаю, что никогда не осмелюсь ей это сказать. Потому что это неправда. В тот вечер она хотела избавиться только от самой себя.
Мы идем к маленькому павильону рядом с мостом. Как здесь грустно, думаю я. Парк для больных. Я вижу фигуры людей, силуэты на фоне солнца. Все медленно прогуливаются. Никто никуда не спешит.
— Привет тебе от твоей мамы, — говорю я.
— О, Господи, ты подвергся нападению с ее стороны?
— Успокойся. Она очень приятная дама.
— Что ей было нужно?
— Она хотела убедиться в серьезности моих намерений.
— В отношении чего?
— В отношении тебя.
Марианне фыркает:
— Как пошло! Ох уж эти матери!
Я улыбаюсь. Ее голос звенит, как у молоденькой девушки.
— Она не имела в виду ничего плохого, — говорю я. — Она любит тебя. Разве это преступление?
Марианне быстро жмет мне руку.
— Я тоже ее люблю, — уверяет она.
Марианне не должна стараться подладиться под меня, думаю я. Не должна стараться выглядеть более здоровой, чем она есть. Вот это и пугает меня больше всего. Она не была здоровой в тот вечер у Сельмы и Турфинна Люнге. Но никто из нас этого не заметил. Мы ничего не знали о ней и потому не могли понять, в каком она состоянии. Хотя, была ли она больна? Можно ли назвать болезнью желание покончить жизнь самоубийством? Неожиданно я вспоминаю, что пытался сказать мне Турфинн Люнге на своем смешном академическом языке, когда хотел заинтересовать меня проблемой, которую я в то время не мог даже понять: «Неврозы могут помочь пациенту со сложнейшей нервной жизнью и тяжелыми переживаниями более глубоко постичь происходящее, и частично, и метафизически». Но я помню также, что спросил его, являются ли депрессии здоровой реакцией. И помню, он ответил мне: «Да, в известном смысле».
Я иду, держа Марианне за руку. Теперь между нами заключен союз. Я пришел к ней с обещанием. Я не оставлю ее. Не хочу оставлять. Мы уже больше часа бродим по расчищенным дорожкам. Людей почти нет. Я понимаю, что страдания здесь заперты в каком-то другом месте. И замечаю, что мы больше не разговариваем друг с другом. Просто молча идем рядом. И это правильно. Хотя мне хотелось бы еще многое узнать у нее. О чем она думала, когда сбежала от Сельмы и Турфинна Люнге, когда бежала по скользкой тропинке к реке, когда перебиралась через реку по скользким камням, когда потеряла шаль, когда нашла веревку и спустилась в кладовую, где стоит морозилка, когда забралась на табурет? Я чуть не теряю сознание, не смея продолжить мысль о том, что она могла бы висеть там, безжизненная, и мне пришлось бы перерезать веревку, чтобы вынуть ее из петли.
Она была готова это сделать.
А сейчас как ни в чем не бывало идет рядом со мной по свежему снегу.
Наступает вечер. Через два часа я сяду в автобус, а потом на поезде вернусь в Осло. Мы сидим в ее палате. Палата маленькая, обстановка — спартанская. Умывальник. Стол. Стул. Кровать. Ночная тумбочка с Библией.
Я сижу на кровати. Она — на стуле. Мы едим пирожные. И пьем шампанское из молочных стаканчиков.
— Мы могли бы переспать с тобой, — говорит Марианне. — Только не думаю, что это стоит делать.
Я сержусь:
— Ты думаешь, мне от тебя ничего другого не нужно?
Она быстро, почти со страхом взглядывает на меня.
— Не знаю. Ты такой молодой. Я знаю, что парни чувствуют в этом возрасте. А кроме того, ты мне нравишься.
— Не говори больше об этом, — прошу я. — Во всяком случае, так. Даже если между нами никогда больше не будет такой близости, я все равно не уйду от тебя.
— Осторожнее. Ты не знаешь, о чем говоришь, — смеется Марианне.
Она садится на кровать рядом со мной. Близко-близко.
— Вот если бы мы могли послушать сейчас Джони Митчелл, — говорю я.
— Да, это было бы прекрасно.
— Тебе здесь хорошо? Или я должен жалеть тебя?
— Мне хорошо здесь, — отвечает она. — Но немного ты можешь меня пожалеть. Я должна пробыть здесь так долго! — Она поворачивается ко мне. Лицо у нее усталое. — Ты прочитал все эпикризы?
— Нет, — отвечаю я, смущенный тем, что она напоминает мне о том, что я нарушил обещание. — На меня более сильное впечатление произвели фотографии, которые лежали в ящике письменного стола.
— Ты и их видел? — испуганно спрашивает она. — Я этого не хотела. Я почти забыла о них.
— Это неважно. Я рад, что их видел. Фотография Брура страшная. Она пугает. Но фотография Ани…
— Что фотография Ани? — Марианне настораживается.
— Не знаю, — говорю я. — Что она выражает? Примирение? Какая сила в этом ее последнем взгляде! Она смотрит глазами смерти. Но каким-то непостижимым образом они выглядят живыми.
Марианне кивает.
— Такова смерть. Взгляд покойников иногда представляется мне замочной скважиной в вечность. Их глаза обладают странным светом. Может, оттого, что они больше не бегают. Но покойники видят. И их взгляд обладает большей силой, чем взгляд живого человека. Ты знаешь, я никогда не была верующей. Церковь причинила много зла нам, женщинам. Но часто, когда я работала на скорой помощи или во время ночных дежурств в больнице Уллевол — Брур в это время оставался с Аней — мне приходилось видеть глаза покойников. И я всегда видела в них нечто иное, чем смерть. Глаза покойников могут сверкать. Я спрашивала себя, возможно ли это? Может, глаза покойников что-то фокусируют? Но в таком случае, что? Что-то близкое или, напротив, что-то страшно далекое? Поэтому мне было так важно подержать в руках глаза Брура, хотя кому-то это может показаться чудовищным. Но что с того? Фотография Ани, сделанная через несколько минут после ее смерти, возможно, ее лучший портрет. Но я не посмею никому об этом сказать.
Мы беседуем в палате Марианне. Мне кажется нереальным, что она в клинике, что она больна. Но ведь что-то произошло. И мы еще не можем говорить об этом. И может быть, никогда не сможем.
— Расскажи, как ты проводишь дни? — прошу я.
— Здесь очень строгая дисциплина. Но это пустяки. Я много гуляю. И много курю. Пью много кофе. Мне не хватает Джони Митчелл. Здесь поют только христианские псалмы. Но некоторые мелодии начинают мне нравиться. «О, останься со мной!». Совсем неплохой псалом. «Ближе к тебе, Господи» тоже сильный псалом. А когда я начинаю читать тексты, у меня создается иная картина жизни и ее смысла, чем была до сих пор. Помнишь, я однажды сказала тебе, что уверена, что Ани и Брура больше нет, что они исчезли навсегда. Теперь я в этом не уверена. Я вижу маленькие знаки. Не такие, чтобы можно было удариться в религию или повредиться в уме. Но я думаю о них все чаще как о живых, как о моих собеседниках. Во мне было черным-черно, когда они были только мертвые. Теперь я живу с надеждой когда-нибудь снова их увидеть.
— Надеюсь, это будет тебе дано, — говорю я. — Но также надеюсь, что произойдет это еще не скоро.
— Не бойся, — говорит она и пожимает мне руку.
— А что твоя подруга?
— Не надо о ней говорить, — мрачно просит Марианне. — Не теперь.
— Но разве и она тоже не часть твоей жизни?
— Конечно, часть. Иселин — это любовь. А любовь не забывают.