– Вырвали из Ларусса[72]?
– Она сама оттуда к товарищу Жеглову вырвалась. Из капиталистического окружения, – пошутил Шарапов. В Эльсиноре он числился записным остряком.
– Понятно, – кивнул Перен. Но я, собственно, не за этим, хотя библиотекарь фрекен Свенсон жаловалась. Как вы уже, наверное, знаете…
– Маршал Груши подоспел вовремя, – перебил его Владимир Шарапов, поправив фуражку с красной звездой, стоившей ему трех сотен франков – они перекочевывали в бумажник доктора Мейера.
– Нет. То, что вы видите в окне, не есть его войска. Это наша театральная труппа в полном сборе.
Жеглов посмотрел в окно – колонна французов с ним поравнялась, увидел, что у пары улан, а именно у Аннет Маркофф и мадам Пелльтан, невзирая на усы, груди выпирали за третий номер.
– И кто организовал это нашествие? – спросил он, не оборачиваясь.
– Поставил, вы хотели сказать?
– Да, – Глеб озабоченно понюхал правое свое запястье.
– Я. В данный момент мы репетируем спектакль, а именно сцену вступления французских войск в Эльсинор. Кстати, могу предложить вам роль русского гренадера Ивана Маркова.
– Сценарий ваш? – сурово посмотрел Жеглов.
– Да.
– Плохой сценарий…
– Драматурги бывают либо плохие, либо хорошие. Первые пишут плохие пьесы, вторые не пишут пьес вовсе[73], – развел руками профессор.
– За такие сценарии в советском обществе канделябрами бьют, – выдержав паузу, отчетливо проговорил Жеглов.
– Не понял? При чем тут канделябры? – проглотил Перен пилюлю из серебряной коробочки.
– Кончайте финтить, профессор. Вы что, не знаете, от этой вашей репетиции Наполеон Бонапарт приказал долго жить?
– Знаю. Но я просил его этим часом оставаться в своей палате. Настоятельно просил.
– Понятно. Вот что, гражданин Перен. Нам с Шараповым сейчас надо кое о чем покалякать, потом обед. В общем, приходите сюда часикам к шести, нет, в шесть – ужин, будут пирожки с ливером и бульон – Рабле обещал, что я растрогаюсь, кулинарное соприкоснувшись с Родиной, – подходите к семи, покалякаем. Повесточку выписать? Или на слово поверим?
– Вы что себе позволяете?!! – порохом вспыхнул Перен.
– То, что мы себе позволяем никак не сравнимо с тем, что вы себе позволяете, – чертики в глазах Жеглова охолодели, как французы под Березиной.
– Вы что, в смирительную рубашку захотели? – разъярился Перен. – Говорите, захотели?! Я вам это быстро устрою!
– Не бери на понт[74], профессор! – набычился Жеглов. – Собака лаяла на дядю-фраера.
– Глеб, осади! – положил Шарапов руку на плечо начальника. – В клифту лагерном на лесосеке лучше, чем здесь в смирительном камзоле.
– Осади, осади, – остыл Жеглов. – Ты считал, сколько могил на кладбище тут? Сдается мне, со всего света сюда дохнуть приезжают. А я не хочу.
Капитан пошел к дивану, по пути сняв гитару со стены. Сел, громко ударил по струнам, запел хрипуче по-русски:
Здесь птицы не поют,
И травы не растут,
И только мы, плечо к плечу,
Врастаем в землю тут.
– А чо вы к нам, уважаемый? – с удовольствием послушав советскую песню, спросил Шарапов профессора, переминавшегося с ноги на ногу. – Вы скажите прямо, по-другому мы, русские, плохо понимаем.
– Если бы не клятва Гиппократа, которую я давал, я бы… – сжал кулаки Перен.
Профессор недолюбливал русских. На него крайне болезненно действовали отсутствие в их глазах определенности, то насмешливость, то безумная решительность и, наконец, непонятное выражение превосходства, прекрасно отражавшиеся в описываемый момент на лице Луи де Маара, легко вжившегося в роль боевого русского милиционера Шарапова.
– Прямо скажи, профессор, прямо, – разошелся тот. – Мой друг не доцент какой, он – пахан отдела по борьбе с откровенным бандитизмом. А ты знаешь, что такое откровенный бандитизм? Это когда люди дохнут, как в Чикаго. И при этом теряют сокровенное. Почки, например. Или прямую кишку для пересадки буржую. А за это в Союзе по пятнашке полагается. По пятнашке на душу населения.
– Я к вам пришел сказать, что вы, месье Жеглов, находитесь в медицинской клинике, не на… не на…
– Не на Петровке, 38, – услужливо подсказал Шарапов.
– Да. И если бы не просьба влиятельного лица и моя мягкость, сейчас вы были бы на… на…
– На Ваганьковском кладбище.
– Совершенно верно.
– А на кладбище все спокойненько, все пристойненько, абсолютная благодать, – ударил по струнам Жеглов. – Эх, научились бы памятники делать, я давно б там был.
– В Эльсиноре памятник вам сделают, как живой, будете довольны, – странно посмотрел профессор на бойца с организованной преступностью.
– Вы меня растрогали, доктор, – сказал Жеглов, отложив гитару. – И, растроганный, я готов вас внимательно выслушать.
– Ваше здоровье не так хорошо, как вы думаете. В любой момент болезнь вновь может вами овладеть. Чтобы ей не поддаться, вы должны вести напряженный образ жизни. Вы должны напряженно работать, думать и заниматься…
– Любовью, – подсказал Шарапов.
– Нет, я не это имел в виду. Я хотел сказать, заниматься…
– Сексом! – расцвел Шарапов.
– Нет, социальной или, как у вас говорят, общественной деятельностью.
– Я? Общественной деятельностью? Ты чего кукарекаешь, ботаник?! – зло приподнялся Жеглов.
– Он мент, профессор, мент – рассмеялся Шарапов. – А для мента общественная деятельность – это стрельба с преступностью.
– Мент? Что это такое? Поясните.
– Мент – это мент. По-вашему это полицейский, который берет подозреваемую персону за лацканы, и сильно трясет, пока тот не расколется.
– Понятно… Нет, такая общественная работа нам не нужна. Жаль…
Попрощавшись с обоими офицерским кивком, профессор вышел, однако тут же вернулся, встал посереди комнаты, сказал Жеглову неверным голосом:
– А что если я предложу вам расследовать события, имевшие место в Эльсиноре в течение последних шести месяцев.
– Вы хотите сесть? – усмехнулся Жеглов.
– Присаживайтесь, профессор, – сказал Шарапов, указывая на кресло.
– Я постою пока, – ответил профессор. – Я предлагаю вам его, потому что хочу получить оценку своей деятельности, своим устремлениям, своим неудачам и достижениям. Именно вашу оценку, мистер Жеглов. Русские славятся способностью видеть нечто скрытое от глаз человека, чтящего уголовный кодекс, как краеугольный камень общества. Они способны видеть под нагромождениями…
– Не, мистер Жеглов не Достоевский, – высморкался в совковый платочек Шарапов. – Амфибрахиев он не знает, у него в голове одни статьи да примечания.
– Да помолчите, Гастингс, извините, Шарапов.
– Я могу взяться за это дело, – сказал Жеглов, дождавшись конца сцены. – И проведу его беспристрастно. И без лацканов. Обещаю. Хотя…
– Что «хотя»? Говорите, я все должен знать.
Жеглов, посмотрел на него долгим взглядом, взял гитару, запел:
Сыт я по горло, до подбородка —
Даже от песен стал уставать, —
Лечь бы на дно, как подводная лодка,
Чтоб не могли запеленговать![75]
– Русского я не знаю, но по вирше вашей понял, что вы хотите покоя, – сказал профессор. – Обещать его я не могу, да и не нужен он вашему поправляющемуся организму. А вот содействие обещаю. И с сегодняшнего дня разрешаю покидать корпус.
– Вот спасибо! Содействие обязался оказывать, видите ли! А вас, случайно, не Сусаниным кличут? – Жеглов и Перен так смотрели друг на друга, что Шарапов почувствовал себя третьим лишним.
– Однако у меня есть условие – проведите расследование тайно от всех обитателей Эльсинора, – не услышал профессор Маара. – Естественно, если по завершении работы вы сочтете необходимым передать ее материалы полиции, я возражать не буду. Также обещаю, хм, застрелиться, если главным виновником, косвенным или прямым, вы признаете меня…
– Не надо стреляться профессор, – встал Шарапов меж ними. – Если вы застрелитесь, ваши больные разорвут нас на части.
– Надеюсь, – малопонятно усмехнулся профессор. – Кстати знаете, что сказал Йозеф Чапек, известный чешский художник? Он сказал, что лучше всего была бы пьеса без автора, без текста, да, пожалуй, и без актеров и зрителей[76], потому что все это лишь мешает успеху режиссера.
– То есть вашему успеху? – сказал Жеглов, понюхав правую свою ладонь.
– Нет, успеху моих недоброжелателей, – ответил профессор.
– Не могу представить нашу клинику без зрителей, актеров и убийц, – хмыкнул Шарапов.
– Мадмуазель Генриетта попросила меня передать вам приглашение как-нибудь зайти к ней на чашечку шоколада, – обратился Перен к Жеглову, одарив Шарапова смутным взглядом. – У нее к вам несколько вопросов, касающихся свободы выражения чувств в Советском Союзе.