— Как все-таки хорошо, что я еврей, — сказал он жене, — иначе твоя родня точно сделала бы меня фашистом.
— Может, они относились бы к тебе лучше, не будь ты евреем, — сказала Малки, подразумевая: имей он вместо безденежного еврейства приличное состояние или будь он знаменитым музыкантом.
— А что имел Горовиц? Дачу под Киевом?
— Он имел славу, мой милый.
— Я тоже прославился.
— Это не тот вид славы. А когда мы поженились, у тебя и такой не было.
Как бы сильно он ни презирал ее немецко-еврейских родителей, еще большее презрение у него вызвали квартиросъемщики в доме, владельцами которого неожиданно стали они с Малки. Это была коллекция из всех видов жуликов, симулянтов, нытиков и воришек, известных в природе. Эти арендаторы, которым лично он не рискнул бы доверить никакое жилье лучше картонной коробки, знали назубок каждую буковку закона, могущую сработать им на пользу, и напрочь игнорировали все законы, идущие вразрез с их интересами. Они загрязняли и отравляли своим присутствием жилое пространство, а покидая его, уносили с собой любую мелочь, какую только было можно украсть, вплоть до дверных ручек, защелок, выключателей и лампочек.
Он советовал Малки поскорее избавиться от этой горе-недвижимости, не стоившей затраченных на нее сил и нервов, но для Малки дом был связан с памятью о родителях. После бегства из Германии те заново устроили свою жизнь в Лондоне, и теперь продажа уиллесденского дома означала бы повторное „обнуление“ их семейной истории. „Грязная жидовская сквалыга“ — так называли Малки арендаторы, когда она не поддавалась на их уловки и угрозы. Насчет „грязной“ они были правы, ибо невозможно не замараться, имея дело с такой публикой.
Либор, при всей его любви к Англии, думал об этих людях как о мерзких паразитах, вполне допуская, что насекомые-паразиты с большей заботой относятся к месту своего обитания. Сейчас, оглядываясь назад, он был готов увязать эти арендаторские проблемы с болезнью Малки, хотя она уже много лет назад прислушалась к его советам и сбыла с рук этот гадюшник. Как они смели бросать подобные слова в лицо женщине, притом еще хрупкой и болезненной! Как ужасно, что ей в такое время пришлось иметь дело с человеческими существами в их самом отвратительном виде! Все эти черные годы. Да, они были счастливой парой. Они любили друг друга. Но если они думали избежать заразы и скверны окружающего мира, они обманывали самих себя. Это было все равно что видеть черных пауков, ползающих по телу его прекрасной Малки там, в глубине, под слоем могильной земли.
Он позвонил Эмми и пригласил ее позавтракать. Она была удивлена:
— Почему именно завтрак, а не обед или ужин?
— Потому что по утрам я в особенно мрачном настроении, — пояснил он.
— А мне от этого какая выгода?
— Никакой, — сказал он. — Вся выгода мне одному.
Она засмеялась и дала согласие.
Они встретились в „Рице“. Ради нее Либор принарядился — точь-в-точь Дэвид Найвен, если не считать обреченной улыбки, как у Дубчека[107] на исходе Пражской весны.
— Уж не хочешь ли ты здесь же возобновить ухаживания? — спросила она.
Собственно, почему и нет? Она была элегантной женщиной с красивыми ногами, а у Либора уже не осталось обетов и воспоминаний, которые могли бы ему помешать. Его прошлым завладели черные пауки. Что его озадачило, так это слова „здесь же возобновить“ в ее вопросе.
— Именно сюда ты приводил меня в прошлый раз, — сказала она.
— На завтрак?
— Сначала была постель, потом завтрак. Похоже, ты этого не помнишь.
Либор принес извинения, в самый последний момент отказавшись от фразы „ускользнуло из памяти“, ибо счел ее неуместной в данной ситуации — как будто память его была чем-то вроде тюрьмы, где содержатся под замком и откуда пытаются ускользнуть светлые воспоминания.
— Тут уже мало что осталось, — коротко пояснил он, прикоснувшись пальцем к своей голове.
Неужели он водил ее сюда прежде? Посещения „Рица“ были ему не по средствам в те нищие годы, еще до знакомства с Малки. Впрочем, она могла иметь в виду какую-то более позднюю встречу. Но тогда… тогда пусть лучше это останется забытым.
Однако странно: как он мог такое забыть?
Она дала ему время подумать — проследить ход его мыслей было нетрудно, — а затем спросила, как продвигается курс психотерапии.
Психотерапия? На сей раз он вспомнил, о чем речь, хоть и не сразу.
— Совсем пусто, — сказал он, снова прикасаясь к голове. — Я попросил тебя прийти, — продолжил он сразу, не дожидаясь новых вопросов, — во-первых, потому, что я очень одинок и хотел пообщаться с красивой женщиной, а во-вторых, чтобы сказать, что ничего не могу для тебя сделать.
Она не поняла.
— Я ничем не могу помочь твоему внуку, — пояснил он. — Я ничего не могу сделать с тем режиссером-антисемитом. Я вообще ничего не могу сделать.
Она понимающе улыбнулась и скрестила пальцы ухоженных рук. Ее перстни и кольца сверкнули в свете люстр.
— Что ж, если не можешь, я не в претензии.
— Не могу и не хочу, — сказал он.
Она резко отшатнулась, как будто ожидая удара. Русская пара за соседним столиком повернулась в их сторону.
— Не хочешь?
Либор посмотрел на русских. Самодовольный олигарх и крашеная шлюха. Обычное дело — разве русские бывают другими? „Не садись по соседству со старым пражанином, если ты русский и ты не ищешь проблем“, — подумал Либор.
— Не хочу потому, что не вижу в этом смысла, — сказал он, поворачиваясь к Эмми. — Все происходит так, как происходит. Наверное, так оно и должно происходить.
Он сам удивился тому, что сказал, как будто эти слова произнес не он, а кто-то другой, но в то же время он хорошо понимал, что имеет в виду этот „другой“. Он имел в виду, что до тех пор, пока на свете существуют евреи, подобные родителям Малки, будут существовать и люди, их ненавидящие.
Эмми Оппенштейн встряхнула головой так, будто хотела выбросить из нее все мысли о Либоре.
— Я пойду, — сказала она. — Я не знаю, за что ты хочешь наказать меня — вроде бы не за что, — но я могу понять твое нынешнее состояние. После смерти Тео я так же ненавидела весь окружающий мир.
Она уже поднялась уходить, но Либор ее задержал.
— Пожалуйста, удели мне еще пять минут, — попросил он. — У меня нет к тебе ни капли ненависти.
Будет забавно, если русские в свою очередь примут его за олигарха, повздорившего с проституткой. И не важно, что обоим за восемьдесят. Что иное способно породить их русское воображение?
Эмми села. Он восхищался ее движениями. Вставая из-за стола, она напоминала верховного судью, удаляющегося из зала заседаний. А сейчас это был судья, вернувшийся в зал для вынесения вердикта.
Но восхищение затронуло лишь ту часть его мозга, которая уже находилась в стадии разрушения.
Он наклонился вперед и взял ее за руки.
— В последнее время я не могу удержаться от недобрых мыслей о моих собратьях-евреях, — сказал он и подождал ее реакции.
Она молчала.
Он предпочел бы увидеть в ее глазах страх или ненависть, но в них было только спокойное ожидание. Или даже и без ожидания — только спокойствие.
— Нет, я вовсе не желаю им зла, — продолжил он. — Я просто плохо о них думаю. И поэтому мне все труднее им сочувствовать. И продолжается такое уже довольно долго. Как это называют в газетах — „усталость от сострадания“?
Она бросила на него взгляд из-под полуопущенных ресниц, но опять ничего не сказала.
— Хотя „сострадание“ — не совсем подходящее слово для того, что я чувствовал раньше. Ты не можешь сострадать самому себе, а я воспринимал страдания моих братьев-евреев как собственные. „Все поколения от Адама…“ Мы все восходим к одному отцу. И я был сторожем брату своему. Но то было давно — слишком давно и для нас, и для тех, кто нами не является. Здесь надо применить закон о сроках давности. С меня хватит возни вокруг еврейских страданий. Давно пора прекратить болтовню на эту тему, особенно со стороны самих евреев. Проявите хоть капельку порядочности. Если ваше время истекло, надо просто это признать.
Он замолк, словно ожидая от нее признания: „Да, Либор, мое время истекло“.
Выдержав долгую паузу, она приглушенным голосом („русские, Либор, эти русские к нам прислушиваются“) заговорила:
— Я бы не назвала то, что ты сейчас описал, „недобрыми мыслями“. Я боялась услышать от тебя речи в том духе, что евреи получают по заслугам. То есть мой внук сам виноват в том, что его ослепили. Такова логика этого режиссера. Один еврей отобрал землю у палестинца, и за это другой еврей должен быть ослеплен в Лондоне. Что евреи посеяли, то они и пожинают. Но, насколько я поняла, твоя речь не из этой категории.
Теперь уже она держала его за руки.