— Но господин директор! — воскликнула она.
А он:
— Ах, оставьте, госпожа Мицци!
А она:
— Тысяча благодарностей, господин директор, и желаю вам приятного отдыха. — Она попятилась к входной двери и тут сделала книксен. — Целую ручки, господин директор.
Хлоп. Хвостик еще услышал, как она спускается. Руководство и сопровождение Мюнстерера. Это было почти так, как если бы тот дал ему десять крон специально для Венидопплерши.
Лишь тут он действительно вошел в квартиру и зажег свет. Хлоп. Все. Ушел, ускользнул, теперь он в безопасности. («Оторвался от противника» так это называлось потом, через пять лет, в первую мировую войну во время отступления.) Отнюдь не своими силами. Он и вправду был совсем не глуп, этот Хвостик, чтобы некоторую свою пассивность считать решительностью и выдающимся достижением. Сейчас он отыскал бутылку коньяка, в ней оказалось не больше половины. Ему это было абсолютно необходимо. Тут он вспомнил, где стоит коробка с железной дорогой: в спальне под кроватью.
Словно что-то защелкнулось в Хвостике, какое-то доселе ему почти неизвестное сочленение. И оно как будто дало ему досуг для игры — совсем так, как он в первой комнате, сдвинув в сторону кресла и столик, освободил место на блестящем навенидопплеренном паркете, похожем на зеркальную гладь пруда. Затем он подошел к окну, из которого больше не был виден Пратер. Там, где раньше было свободное пространство, теперь тлели непонятные призывы отдельных, еще освещенных окон. У него, Хвостика, было время и место, чтобы делать то, что ему заблагорассудится, чтобы наслаждаться так, как ему нравится: благодаря руководству и сопровождению Мюнстерера и пятикроновым монетам впридачу. Он потянул за шнурок, и шторы задернулись.
Потом он пошел в спальню и там сразу же вытащил из-под кровати железную дорогу.
Рельсов оказалось гораздо больше, чем ему помнилось; таким образом, подумал он, это был уже не просто короткий путь вокруг изножья супружеской кровати — половина снаружи, половина под кроватью, — рельсы в темноте уходили гораздо дальше. Значит, поезд дольше оставался там и лишь затем выезжал на свет божий.
Хвостик соединил отливающие серебром рельсы на паркетном полу, аккуратно вставляя каждый крючок в предназначенную для него петельку. Для этого ему, разумеется, пришлось опуститься на колени. Получился большой овал — в нем могла бы уместиться кровать — с двумя прямыми отрезками пути. Теперь он поставил на рельсы вагоны. Их было четыре — один почтовый и три длинных пассажирских. Толкнешь их легонечко, и они мягко покатятся по рельсам, звук такой, будто что-то журчит. Паровоз и тендер были очень увесистые. Хвостик осторожно вынул их из коробки. Здесь же лежал и ключ для завода механизма.
Когда состав был готов, он осторожно завел механизм.
Из низкой паровозной трубы скорого поезда торчал клок ваты, белый и незапыленный, действительно похожий на рвущийся из трубы дым. Хвостик заметил это в момент, когда поворачивался ключ. И тут вдруг сюда, в эту комнату, точно кубик, свалилась та спальня в Адамовом переулке и мальчик, что стоял на коленях перед маленькой железной дорогой. Прежде всего в глаза ему бросилась вата, которую засунули в паровоз во время последней игры (ведь была же когда-то последняя игра).
Хвостик нажал на никелированную кнопку сбоку кабины машиниста, которая запускала часовой механизм.
Потом придвинул к рельсам кресло.
Поезд тронулся. Сперва медленно, немного клонясь на поворотах, потом на прямой набрал скорость, а перед поворотом опять сбавил ход. И так по кругу, много раз, шесть или, может быть, семь. Все было очень красивое, совсем как новое.
Так он просидел до глубокой ночи.
Маленький поезд все ездил. Хвостик заводил его вновь и вновь. Он шел не только по равнине паркетного пола, но по спирали мало-помалу уходил вглубь, под сверкающий навенидопплеренный паркет, проникал под загар прошлого и, кружа по спирали, вновь выбирался наверх, в настоящее, в усталость. Хвостик подождал, покуда кончится завод. Железная дорога была погружена во тьму. Рано утром он хотел еще раз взглянуть на нее, а потом аккуратно разобрать и уложить в коробку. Может быть, уже навсегда.
* * *
Прием в саду у Клейтонов в «Меттерних-клубе» оценивали по-разному. Август счел его скучнейшим топтанием на одном месте с барышнями Харбах (что не мешало ему при этом хохотать во всю глотку). Действительные члены клуба придерживались иного мнения. Надо с младых ногтей привыкать к светским приемам, а это был настоящий светский прием, сказал Хофмок, великолепная практика. Зденко при этом высказывании Фрица чувствовал себя не слишком хорошо.
Конечно, говорили и о Монике. Но не о госпоже Харбах. Эта тайная тема, безусловно, относилась к влекущей области непристойного. Каждый воспринимал госпожу Харбах как тупик, который никуда не ведет. Какое торжество инстинкта у столь юных господ!
Нет сомнения, что последние события только укрепили позиции Августа. К тому же мнение, будто инженер не может быть джентльменом, было поколеблено отцом и сыном Клейтонами. В особенности Хериберту фон Васмуту это дало пищу для размышлений.
Зденко становился все более одиноким. Это звучит печально, напоминает о старости и закате жизни. Но для него это было счастливое состояние. И его успехи в учебе служили теперь для упрочения этого состояния. Они служили уже не «дендизму» и не «impassibilité», как это было у других членов «Меттерних-клуба». Хотя и последних тоже не в чем было упрекнуть. Впрочем, Август в этой связи вызывал некоторые сомнения. Его веселость была непрозрачна. Возможно, ему недоставало чувства формы. Однако ему удалось благодаря своим родственникам и их приемам в саду — всех ошеломить и повергнуть в изумление. Ему вообще это было свойственно. Такова была его манера продвигаться в жизни: хитрость вкупе с ошеломляющими эффектами. Когда однажды они прогуливались по Пратеру в стороне от Главной аллея, навстречу им по одной из широких дорожек в лиственном лесу галопом мчалась оседланная лошадь без всадника, с болтающимися поводьями. Они еще издали завидели ее. Молодые люди отошли в сторонку. Но Август бросился наперерез лошади, что-то крича, и, раскинув руки, преградил ей дорогу, так что лошадь в изумлении встала на дыбы и бросалась то вправо, то влево, пока Август не схватил поводья. И вот он уже сидит верхом. Животное сразу успокоилось. Толстяк уселся поудобнее в седле и сказал, что отведет лошадь в манеж, откуда она сбежала. Местом встречи назначено было кафе «Неженка». И с этими словами он пустил лошадь рысью. О своих уроках верховой езды (которые он брал очень неохотно) Август никогда прежде не упоминал.
Зденко становился все более одиноким. Всякую минуту он готов был к тому, что внезапно меняющиеся стены вновь начнут ходить ходуном, шататься и раскачиваться, утратят привычную устойчивость. Если обычно этот возраст характеризуется гудящим и звенящим переизбытком замыслов и порывов, то здесь, в случае с нашим юный господином фон Кламтачем, все обстояло наоборот. Сейчас, в конце учебного года, они гуляли в Пратере, тогда как большинство их школьных товарищей (даже те, кого раньше называли «элементами») пребывали в состоянии удручающей и не слишком полезной для здоровья напряженности, спасали то, что еще можно было спасти, бились в жестоких тисках, занимались безнадежной статистикой, распределяя по дням, оставшимся до переходных экзаменов, еще не пройденные страницы учебников; а здесь, в «Меттерних-клубе», учебный год давно был окончен. Они уже готовились к следующему году, последнему, в конце которого им предстояли экзамены на аттестат зрелости. При помощи учебников, которые только с осени пойдут в ход, они уже продвинулись так далеко, что, в сущности, были готовы к следующему классу и даже к экзамену в конце его. «Дендизм» был укрыт броней наук. Теперь их деятельность пошла на убыль. Выполнялись только повседневные обязанности. Можно было гулять. Они достигли того состояния, восхитительнее которого трудно себе представить. Никаких забот, уйма времени, и вся жизнь впереди.
И они играли в теннис у Клейтонов, сидели вокруг Моники, которую всякий раз встречали здесь. Роберт любил окружать себя мальчиками. Более того, они, как ни странно, теперь составляли его основное окружение. Друзья Роберта, а не только Августа.
Жирный смех Августа слышался чаще, с тех пор как уехал Дональд. Можно даже сказать, что он бесстыдно выставлял напоказ постоянно прекрасное настроение. Прежде оно нередко подавлялось одним только взглядом Дональда за столом или в саду. Особенно гнетущими были эти взгляды, когда Дональд при этом вынимал трубку изо рта, словно собирался что-то сказать. Но никогда ничего не говорил.
Характерно, что эти немые интермеццо между Дональдом и Августом не укрылись от внимания Роберта. Да, дело зашло так далеко, что он подчас нарочно пытался подбить толстяка на какую-нибудь наглость, только чтобы спровоцировать Дональда. Однако его попытки не имели ни малейшего успеха.