К концу второго часа полета Гурьев оглох, но заснуть не смог. Впереди сидела маленькая блондинка, видимо студентка журфака, проходящая практику в каком-нибудь звездном журнале. Ей было, наверное, около двадцати, но выглядела она совсем как подросток. Гурьев смотрел на ее слабую тонкую шею, привычно, как обо всех маленьких женщинах, которые нравились ему, думал, что в ней есть что-то жалкое, и тут же смеялся над собой, напоминая себе, что в нем, склонном к лирической полноте, бородатом и притом таком наивном и живущем неустроенно, жалкого гораздо больше, чем в любой маленькой блондинке. На нее было удобно смотреть; Гурьев экономил силы и не мог сосредоточиться на чем-то конкретном, а так расслабленный взгляд сам останавливался на слабой тонкой шее, как бы спрыгивал без парашюта в воздушную яму, образовавшуюся вокруг блондинки.
Тогда, четырнадцать лет назад, море было большое. Женщина, которую Гурьев встретил там, была похожа на эту студентку. В четырнадцать лет он был в другом крупном детском центре на другом конце страны, в бухте Емар неподалеку от Владивостока, в лагере с наивным названием «Океан». Там в него влюбилась учительница русского языка и литературы, миниатюрная блондинка, ведшая литературный кружок, женщина вдвое старше его, но выглядящая, как все женщины, которые ему нравились, гораздо младше своих настоящих паспортных лет. И теперь Гурьев в свои двадцать восемь пробовал представить четырнадцатилетнюю девушку и брезгливо отворачивался от этой мысли, совсем не пони мая, как мог тогда возникнуть этот возвышенный поэтичный сюжет, когда сегодня из этого вышла бы скучная таблоидная клубничка. Тогда была красота: дискотека, не менее долгожданная, чем море. Мигание стробоскопов через секунду освещало фантастически застывшую толпу, делая ее похожей на свалку прекрасных мраморных статуй, и это было страшно и возбуждающе, особенно учитывая влияние луны, накладывавшей второй слой чуда: ровесницы казались уже не просто статуями, а ослепительно белыми надгробиями на залитом соленым лунным светом кладбище, и хотелось целовать эти холодные шеи, плечи, ключицы. Девушки в двойном слое светового макияжа, электрического и лунного, были особенно белы и прозрачны, и долго потом нельзя было уснуть, представляя их потустороннюю, вырубленную стробоскопом из мрака льдистую красоту. Сейчас же все это исчезло, и тонкая красота маленькой студентки вызывала чувство только отечески-покровительственное. Гурьев подсел к студентке, познакомился и немного поговорил. Он, экономя силы, не стал ничего придумывать и спросил, взяла ли она трусы, чтобы купаться, и его тут же развеселил очевидный идиотизм такого знакомства. Девушку звали Аней, ей было двадцать с чем-то лет, она недавно работала корреспондентом и от всего робела, так, что даже не поняла оскорбительной простоты, с которой вел себя ее бородатый и представительный с виду собеседник, и только отвечала, что нет, купальник она не взяла, потому что не надеется искупаться.
Гурьев вернулся на свое место и пристегнулся. Прилетали; самолет задрожал; гул двигателей стал ниже и гуще; внизу вдалеке блеснуло серебристое море; колеса запрыгали по бетонным плитам посадочной полосы. Журналисты и звезды выходили из самолета помятые, но все же освеженные коротким сном, Гурьев же не спал и теперь напряженно зевал, надеясь, что отложит уши, но ветер снаружи оказался так силен, что не было слышно даже авиационного воя. Щелкали на ветру тугие синие флаги, морской воздух после высушенной прохлады салона был влажен и мягок настолько, что его можно было нащупать рукой; серенькие тучки легко бежали по масляно-пастельному небу, бетонный залив взлетной полосы скоро кончался, сменяясь травяным взъерошенным морем до горизонта, и запах цветов был таким оглушительным, что его не могли перебить ни сильнейший ветер, ни йодистая морская испарина.
Звезды, пригнувшись от ветра, начали расходиться по микроавтобусам, которые им указывали девушки-администраторы, но мест опять не хватало. Журналисты пошли за звездами, на ходу пытаясь поговорить с ними и сбивая их и не давая найти нужный микроавтобус, отчего все еще больше спутывалось. Возле девушек-администраторов стояли несколько жалующихся звезд, тогда как администраторы не обращали на них внимания и пытались загнать в микроавтобусы тех, кому и так хватило места и кто просто курил возле машины, заняв сиденья сумками. Гурьев тоже наугад пошел за звездой и предложил ей докатить до машины сумку на колесиках, которая вязла и переваливалась в траве. Звезда отказалась, но Гурьев все равно выпросил у нее, как автограф, номер телефона и, очень довольный, сел в первый попавшийся микроавтобус. Там оказались маленькая блондинка, веселый фотокорреспондент и меланхоличная черноглазая девушка – с ними он коротко познакомился в самолете. На всякий случай они обменялись номерами телефонов. Наконец все кое-как утряслось, и колонна микроавтобусов отправилась в Гурзуф.
В машине он все еще боялся смотреть из окна, но теперь море и горы заполнили собой весь пейзаж, оставив Гурьева наедине с собой. Ветер стихал, море уже не серебрилось штормовыми завитками, и синяя, без айвазовских маринистических изысков вода Гурзуфской бухты доверчиво обнимала тонкое песчаное подножие горы Аю-Даг, словно нарочно и кокетливо выбритое в сплошной зеленой лесной щетине побережья. Матово-серые домики, воткнутые там и сям на кипарисовых склонах, как аккуратные детальки конструктора, светились от воздуха и простора и были совсем не похожи на мрачный панельный колор московских многоэтажек – разобранных и составленных в высоту взлетных полос, – стен, словно слепленных из грязево-солевой собянинской каши, и эти домики помогали Гурьеву, на юге раньше никогда не бывавшему, безошибочно представить итальянский и вообще любой другой южный приморский город, легко убегающий от прибоя на холм; город, где природа сама так щедра красками и утомлена бесконечной сиестой, что серый цвет человеческого жилища только подчеркивает богатство зелени и воды, позволяя глазу отдохнуть от строго организованного буйства природы на хиленьком, кое-как слепленном псевдопорядке культуры. Гурьев по мере спуска микроавтобуса в Гурзуфскую долину все сильнее выворачивал челюсти в искусственном зевке, отвернувшись к окну и раскрывая их почти на девяносто градусов, но уши оставались заложенными. Чем больше он глохнул, тем острее становилось зрение, тем прозрачнее и тоньше вырисовывалась картина бухты, обрамленной с трех сторон скалами, а с четвертой распахнутой в горизонт. И Гурьев увидел первый из приготовленных для него в этот день фокусов: лес и вода начали меняться цветами.
Остановились на заправке сходить в туалет, Гурьев изо всех сил дышал бензином, угадывая сквозь его маслянистую пленку невидимый и невесомый союз нагретого моря и дышащих кипарисов. Рядом с заправкой стоял серый домик с табличкой «Продается», и Гурьев представил, как мог бы его купить и умудриться и в этом акварельном раю жить по-прежнему неустроенно, с видом на море и с вонью бензина, не имея при этом машины. Поехали дальше в Гурзуф; с Гурьевым и другими журналистами в их микроавтобусе была учительница из «Артека», симпатичная тридцатилетняя крымчанка, которая, видимо, считала, что со столичными гостями нужно вести себя как-то особенно, и оттого ее природная простота сменилась искусственной робостью, которую она пыталась выдать за вежливость. Она ни слова не сказала о недавних событиях, лишь изредка комментируя пейзаж в стиле безопасной общекультурной экскурсии: «Там вы можете увидеть Пушкинскую скалу; свернув на эту дорогу, через полчаса вы окажетесь на даче Чехова», – и эти рассеянные замечания отдельно ласкали продолжающего глохнуть, засыпающего, переполненного волнением Гурьева. Веселый фотограф спрашивал у водителя, принимают ли еще в республике гривны, и очень радовался тому, что не принимают и что у него остались неистраченные гривны. Вдоль дороги были расставлены предвыборные щиты, агитирующие перейти границу, не сходя с места; в июне они выглядели как пожелтевшие елки, оставшиеся с Нового года, который будто праздновали по старинке, в марте. Гурьев уснул.
***
Проснулся, когда уже приехали в детский лагерь. Выйдя из машины, Гурьев сразу же подошел к парапету и стал смотреть на море. Оно было примерно таким, каким запомнилось при последней встрече четырнадцать лет назад на другом конце страны. Гурьев надеялся остаться с морем наедине и сейчас смотрел на него снисходительно и небрежно, сдерживая зудящую страсть прямо сейчас скинуть штаны и раствориться в воде. Поэтому он пропустил второй из приготовленных для него в тот день фокусов: желание, плескавшееся в его карих глазах, делало их на секунду синими. Не заметил этого и веселый фотограф, который подошел сзади, похлопал Гурьева по плечу и позвал вместе со всеми обедать.