И только за ужином наконец, по слову Чехова, над столом пролетает тихий ангел. Однако лишь затем, чтобы сразу же вслед за ним на всю нашу небольшую компанию пала тень глубокой печали. Может быть, папа сейчас с трудом удерживается от того, чтобы расплакаться, проговорив столько часов подряд, но так и не высказав самого главного? Действительно ли он на грани истерики или я всего-навсего приписываю ему собственное душевное состояние? Но почему же мне кажется, будто я потерпел поражение в жаркой сече, хотя на самом деле мне, безусловно, удалось одержать в ней победу?
Мы вновь едим на крыльце под навесом (в России такие называют открытыми верандами); сидя здесь с вечным пером и блокнотом, я на протяжении многих минувших дней изо всех сил пытался выговориться. Восковые свечи незаметно для глаза истаивают и оплывают в старинных оловянных подсвечниках; ароматические свечи с гвоздичной отдушкой, присланные из Винъярда, роняют раскаленные восковые капли на стол. Свечи сейчас горят повсюду, куда ни бросишь взгляд; Клэр любит зажигать их по вечерам на веранде; должно быть, это пристрастие к свечам — единственная экстравагантная черточка, ей присущая. Часом раньше, пока она с коробком спичек в руках обходила один подсвечник за другим, папа (уже усевшись за стол и разложив у себя на коленях салфетку) принялся перечислять ей названия гостиниц, трагически сгоревших в здешних местах за последние двадцать лет. В ответ на что Клэр поспешила заверить его, что относится к огню с крайней предусмотрительностью. И все же, стоит повеять легкому ветерку, а свечному пламени — чуть поколебаться, как папа с беспокойством оглядывается по сторонам, норовя поймать и пресечь пожар в самом зародыше.
Сейчас нам слышно, как падают в траву первые перезрелые яблоки — сад прямо за домиком. Слышно уханье «нашей» совы — именно так в разговоре с гостями именует Клэр эту птицу, которую мы в глаза не видели, но которая как — никак живет в «нашем» лесу. Если мы все сейчас замолчим и какое-то время не будем нарушать тишину, завлекает Клэр двух стариков, словно маленьких мальчиков, из чащи может выйти попастись возле наших яблонь олень. Солнцу велено не лаять, чтобы не отпугнуть его. Лабрадор начинает немного поскуливать, услышав из хозяйских уст свою кличку. Ему одиннадцать лет, и подарили его Клэр, когда ей самой было всего четырнадцать. С тех пор она любит пса сильнее всего на свете — особенно с тех пор, как Оливия уехала учиться в колледж, и до того момента, когда Клэр повстречала меня. Через несколько мгновений Солнце мирно засыпает, и воцаряется полная тишина, не считая кваканья древесных жаб (не зря же их называют квакшами) и пения сверчков, двух самых популярных мелодий этого лета.
Сегодня вечером я не могу насмотреться на Клэр. Меж двумя гравюрами работы старых мастеров, какими кажутся при свете свечей лица наших визитеров, лицо ее более, чем когда-либо, раскрывается в своей яблочной гладкости, яблочной миниатюрности, яблочной свежести, яблочной прохладе, яблочной заурядности, яблочной лучезарности… ничего более безыскусного и ни в каких украшениях не нуждающегося… и никогда прежде такого не было тоже… Так чего ради я напускаю на себя нарочитую слепоту и внушаю себе, что со временем мы неизбежно должны расстаться? Чего ради навожу на себя эту порчу, через сито которой не просеивается ровным счетом ничего, кроме того, что обещает мне беспримесное наслаждение? Но, с другой стороны, разве не настораживает меня это нежное, это безмятежное обожание само по себе? Что случится, когда проявятся и другие присущие Клэр черты? А что, если никаких других черт просто-напросто нет? Да, но у меня-то они есть! И как долго сумею я скрывать от нее свою темную сторону? Много ли времени пройдет, прежде чем я наемся досыта ее неиспорченностью, много ли времени пройдет, прежде чем прелестная акварель жизни с Клэр начнет расплываться и смазываться и я вновь останусь один, оплакивая потерянное и вместе с тем глядя в будущее?
И, дав наконец волю долго подавляемым сомнениям, расслышав их голоса, сливающиеся в оглушительный унисон, прожив под их трезвым и вещим знаком весь этот день, я чувствую их физическое присутствие с такой осязаемостью, как будто они впиваются в мое тело болезненными булавочными уколами. Все это преходяще, думаю я, и, как будто меня и впрямь искололи, как будто из крошечных, но бесчисленных ранок вытекает сейчас вся моя сила, мне кажется, что я вот-вот лишусь чувств и упаду со стула. Все это преходяще. Ничего не то чтобы вечного, но и длительного просто-напросто не существует. Ничего, кроме моих не оставляющих ни малейшей надежды воспоминаний о непоследовательности и непостоянстве; ничего, кроме исландской саги длиной в целую жизнь о том, что никогда не срабатывает…
Нет, конечно же, Клэр еще со мной, конечно же; она сидит за столом прямо напротив меня, что-то рассказывая моему отцу и Барбатнику о планетах, которые собирается им показать в ночном небе, потому что нынче планеты должны быть особенно ослепительны среди дальних созвездий. Волосы у нее заколоты на затылке, обнажая беззащитный позвонок, от которого отходит стебель стройной шеи; светлый кафтан, туника с поясом, расшитая по краям и состроченная ею самою на швейной машинке в начале лета, придает ее ошеломляющей простоте почти царственный оттенок; сегодня она мне дороже, чем когда-либо раньше; сегодня, как никогда, она кажется мне самой настоящей женою и самой настоящей матерью наших еще не рожденных на свет детей… но у меня уже не осталось ни силы, ни надежды, ни решимости. Разумеется, мы не порвем с ней завтра же; разумеется, мы оставим за собой этот домик, чтобы приезжать сюда на уик-энд и на каникулы, однако я уверен в том, что окончательное расставание — это только вопрос времени; вот именно, времени, и только времени; то, что сейчас нас связывает, постепенно исчезнет, и мужчина, держащий в руке ложку с приготовленным ею апельсиновым заварным кремом, вернется во всегдашнее состояние верного ученика Эрби, сообщника распутницы Биргитты, удачливого воздыхателя Элен, да и младшего собрата крутого кобеля Баумгартена тоже; вернется в состояние блудного сына и с жадностью набросится на все, по чему изголодался. А если не так, то как? А когда закончится, когда надоест и это, что тогда?
Разумеется, я никак не могу рухнуть в обморок прямо за столом — из уважения к присутствующим, да и к самому себе тоже. Но меня вновь одолевает чудовищная физическая слабость. Мне страшно потянуться за бокалом: вдруг не хватит сил поднести его ко рту?
— Как насчет того, чтобы поставить музыку? — спрашиваю я у Клэр.
— Нового Баха.
То есть сонатные трио. Мы слушаем их всю неделю. На прошлой неделе это был квартет Моцарта, а еще неделей раньше — концерт для виолончели Элгара.[48] Мы просто вновь и вновь ставим одну и ту же пластинку, пока не надоест. Выходя из дому или возвращаясь домой, слышишь одну и ту же мелодию, нашим приходам и уходам как будто аккомпанирующую. А на самом деле аккомпанирующую нашему благополучию. И, разумеется, мы слушаем только самую лучшую музыку.
Под благовидным предлогом я поднимаюсь из-за стола, прежде чем произойдет что-нибудь непоправимое.
Проигрыватель с динамиками находится в гостиной; он принадлежит Клэр, она привезла сюда эту стереосистему на заднем сиденье. Да и большая часть пластинок тоже ее. Как и занавески на окнах (она сама их сшила), как и чехол, который она изготовила для потрепанного дивана; две фарфоровые собачки у очага тоже принадлежат ей, причем одна из них еще бабушкина и преподнесена Клэр на двадцатипятилетие. Маленькой девочкой Клэр по дороге из школы забегала к бабушке попить чайку с тостами и поиграть на пианино и, таким образом собравшись с силами и набравшись храбрости, возвращалась на поле брани, каким только и был ее родной дом. На аборт она решилась сама. Чтобы не возлагать на меня ответственность?
Чтобы я мог жениться на ней ради нее самой, а вовсе не «по залету»? Но разве бремя ответственности так чудовищно? Почему она не сказала мне о том, что залетела? Разве не наступает момент истины, когда тебе приходится принять бремя, когда ты склоняешься перед ним (но еще не под ним), и не только склоняешься, но и приветствуешь его? Склоняешься и приветствуешь, как склонялся ты когда-то перед наслаждением, перед страстью, перед приключениями? И вот момент истины: бремя становится наслаждением, а не наслаждение — бременем…
Самая лучшая музыка начинается. Я возвращаюсь на веранду уже не таким бледным, каким ее покинул. Сажусь за стол, пригубливаю вино. Да, бокал я уже могу и поднять, и поставить на место. Я могу сосредоточиться на какой-нибудь другой теме. И лучше всего именно так и сделать.
— Мистер Барбатник, — говорю я, — папа рассказывал, что вы прошли через концентрационные лагеря. Как вам удалось выжить? Если, конечно, вы не сочтете такой вопрос неуместным.