Здесь стояла степная, недушная жара. Издательство помещалось на шестом этаже. Горячий воздух вольно врывался в открытые створки огромного, во всю стену окна, шевеля бумагу на столах и упруго напирая на желтоватую полуопущенную штору. Она натягивалась прозрачным парусом, иногда щелкала по стеклам и, опадая с ленивым трепетом, преданно прижималась к окну.
Что-то непостоянное, беспомощное было в этой игре податливого шелка с горячим ветром.
Марина сняла жакет, аккуратно повесила его на спинку своего стула и подошла к окну. Знойный ветер сейчас же затеял игру с ее прозрачной блузкой, которая безвольно подчинялась ему, щекоча руки, спину и грудь своей хозяйки. Трепетные блики, наполнявшие комнату, приняли живое участие в этой игре. Они сейчас же обволокли всю фигуру Марины своим горячим, волнующим светом. Ей даже показалось, что она растворяется в этом мелькающем блеске и сама становится прозрачной и невесомой.
Ей вдруг не захотелось читать свою до тошноты правильную и очень скучную рецензию, где все было до того логично и четко, что для жизни со всеми ее радостями и бедами уже не оставалось места. В самом деле, если жизнь подчиняется логике, то какой-то своей, совершенно непонятной для Марины логике.
Вот вчера, когда позвонил Тарас, она струсила. Первым ее стремлением было спрятаться. Прятаться от чего бы то ни было очень глупо. Разве от жизни спрячешься? Она еще не решалась признаться, что Тарас, даже его голос, даже напоминание о нем, и сейчас, через столько лет, не оставляют ее равнодушной.
Она с негодованием прислушивалась к неспокойному биению сердца, где какая-то жалостливая, бабья струна обидчиво поскуливала, напрашиваясь на сочувствие. В каких-то потаенных закоулках души оживали и шевелились мыслишки о том, что чувство ее оскорблено, что Тарас обманул ее своим равнодушием в то время, когда она готова была поверить и его чувству и, главное, своему чувству.
Марина, не скрывая презрения, смотрела на трепещущую под грубой лаской гулевого ветра штору, подозревая в этой игре прозрачный намек на свои мысли.
— Какая чепуха, — сказала она вслух.
В самом деле, разве он виноват перед ней в чем-нибудь? У нее хватило здравого смысла задать себе этот вопрос. Ведь он ничего не знает о ней как и она о нем.
Кто-то открыл дверь, ветер свободно и торжествующе рванулся через комнату. Отчаянно щелкнув, штора заполоскалась под потолком. На одном из столов распахнулась оранжевая папка, выпустив голубиную стайку бумажных листков. Продолжая бесчинствовать, ветер налетел и на Марину. Он грубо рвал на ней легкую блузку, ерошил волосы, поднял их пышным, светлым облаком, разметал вокруг головы, захлестал по глазам.
Марина стремительно обернулась. Ветер с грубоватой веселой удалью пошлепал ее по спине. В дверь входил незнакомый человек, сопровождаемый Николаем Борисовичем. Они остановились в проходе между столами. Белые листы рукописи летели им навстречу, как птицы, ослепленные светом маяка, ударялись о грудь и с печальным шуршанием опадали к ногам.
— Да закройте же дверь! — крикнула Марина, досадуя на то, что ее застали врасплох, что, по всей вероятности, она напоминает растрепанную, мечтательную дуру. А мечтательность, как считала Марина, — величайший грех.
Конечно, у нее дурацкий вид. Николай Борисович засмеялся и, подняв, руку, замахал как-то по-своему, одной кистью, около лица, словно отмахивался от мух.
— У вас, Марина Николаевна, ветреное настроение. Знакомьтесь — новый редактор.
— Берзин, — негромко сказал новый редактор.
Он растерянно поглядывал на столы, выбирая кратчайший путь, чтобы приблизиться к Марине.
Она решительно подошла к нему и подала руку. Его рука неожиданно оказалась сильной и теплой.
Приводя в порядок волосы, Марина деловито сказала:
— Вот этот стол свободен.
Берзин послушно подошел к свободному столу, а Николай Борисович, находясь, очевидно, в игривом настроении, подмигнул Марине. Он хотел сказать что-то остроумное, но Марина в это время спросила, когда состоится редсовет, где ей предстоит уличить автора романа в незнании жизни.
— Не завидую атому автору, — засмеялся Николай Борисович.
Заметив надменное лицо Марины, он еще раз хохотнул и спросил Берзина:
— Вечером зайдешь?
— Вечером? — подумал Берзин. — Нет, вечером занят… — Он еще немного подумал, невесело улыбнулся и объяснил: — Тут одного человека повидать требуется. Друга детства. В чувство его привести. Я тебе потом, может быть, расскажу.
В его словах, произнесенных со спокойным презрением, однако чувствовалась угроза. Без сомнения, этому другу детства, должно быть, не поздоровится сегодня вечером.
Украдкой посмотрев на Берзина, Марина подумала, что он, должно быть, много пережил и передумал. Он стоял немного сутулясь и опираясь о крышку стола тонкими длинными пальцами. Его утомленные светло-голубые глаза улыбались настороженно и простодушно. Эту же улыбку повторяли губы, четко очерченные и тонкие. Но в улыбке только на секунду появилось что-то угрожающее и тут же исчезло.
Николай Борисович, не любивший возражений, к удивлению Марины, на этот раз согласился:
— Ну, тогда завтра, — и, острым подбородком указывая на пустующие места, спросил: — А эти бездельники где? — Он сам работал очень много и всех, кто работал нормально, считал бездельниками.
Марина сказала, что все, наверное, ушли обедать, и снова спросила о редакционном совете.
— Через час, — ответил Николай Борисович. — И ты приходи обязательно, — обратился он к Берзину, — впрягайся в издательский воз.
После редсовета, где Марина без энтузиазма обвинила автора в незнании жизни и в литературной безграмотности, она спустилась в вестибюль. Тут ей вспомнилось, что сегодня надо поехать к сестре и отвезти подарок своей племяннице, которой исполнилось десять лет.
Вспомнив об этом, Марина по-старушечьи пригорюнилась: «Время-то как идет», и тут же выругала себя за столь пошлый способ определять свое отношение к действительности.
В вестибюле у автомата стоял Берзин и, щурясь, крутил диск. Марина, заметив, как неуверенно он набирает номер, подумала, что он, должно быть, приехал из города, где нет автоматического телефона.
Он подтвердил догадку Марины:
— Отвык.
Кивнув головой, Марина хотела пройти к двери, но вдруг Берзин сказал в трубку:
— Попросите Гриднева, Петра Петровича.
Гриднев Петр Петрович — это был муж Кати, сестры. Не он ли друг детства, которого собирался приводить в чувство этот человек со спокойным выражением усталых глаз. Берзин долго молчал, скучающе поглаживая черный ящик автомата пальцами левой руки. И вдруг спросил:
— Петр, это ты? А это я. — И снова улыбнулся с оттенком презрения: — Ну, чего ты пугаешься? Ни старого вспоминать не буду, ни покровительства твоего не ищу. Так что успокойся. Встречи не особенно жажду! Просто слово дал одному человеку разыскать тебя, под какой бы фамилией ты ни скрывался. Фамилия жены? А мне это безразлично. Да нет, все будет на высоком уровне, как на посольском приеме. Я бы предпочел дома. Ну вот и хорошо, ты всегда легко поддавался на уговоры. Через час жди.
Он повесил трубку и обернулся к Марине.
— Не люблю быть судьей людей, но считаю, что выколачивать пыль из старой одежды совершенно необходимо.
Требовательно глядя на Берзина, Марина сухо сказала:
— Дело в том, что Катя Гриднева — моя сестра.
— Да? — смутился Берзин. — Это очень некстати. Именно сейчас. Я бы не хотел примешивать сюда вас…
Он не сказал, почему. Но ей было все равно. Она решительно взяла его под руку.
— Ну, об этом поздно. Я уже примешана. Идемте и расскажите мне все. Кто он, этот… Она, очевидно, не могла сразу вспомнить прежнюю фамилию Петра.
— Обманов, — подсказал Берзин.
— Он в самом деле Обманов? — с негодованием спросила она.
И услыхала ответ:
— Нет. Просто он — завистливый человек.
— Это плохо? Или хорошо? — спросила Марина.
Шагая рядом с Мариной по раскаленному асфальту, Берзин ответил:
— Смотря как завидовать. Если человеку — это плохо, если его делам — хорошо.
— Он вам завидовал?
— Наверное. В отца он — завистливый. Но, не взирая на это, мы дружили со школьной скамьи. У него батька был такой крутенький, быстрый в движениях, колобок. Силы неизмеримой. Необхватные кряжи в одиночку ворочал. Потомственный таежник. Ну, а я сиротой рос у дядьки, маминого брата. Хороший человек был. Вместе с отцом моим работал на сользаводе. Отец мой погиб на фронте в пятнадцатом году. Мать умерла вскоре. Мне тогда шестой год пошел. Так что единственным воспитателем и родственником моим остался дядя.
…В этот пылающий солнечным жаром день над Москвой собиралась гроза. Марина сняла жакет и перекинула его через спинку садового дивана. Берзин, рассказывая, положил локти на колени и разглядывал свои пальцы, словно на них была записана вся эта повесть.