Но так далеко эльяшевская фантазия еще не заходила. В эту минуту она работала только с единственной целью убедить “публику”, что мне следует верить больше, чем своим пяти чувствам, помноженным на пять (трое Фейертагов, брат и няня). И, видя, что это мне удается, я стал сыпать подробностями и подробностями подробностей, тоже в квадратной степени.
“Как! — возмущался я. — Ты не помнишь, няня, что, когда Женичка забыла дома пальто, ты еще сказала, что это нехорошо, что еще холодно на дворе (была ранняя весна, нечто вроде конца марта), что можно легко простудиться, что…”
“Я не забыла… — беспомощно прошептала Женичка. — Может быть, потерялось на дворе…”
“Ну, вот видишь, — потерялось на дворе”, — торжествовал я, а доктор Фейертаг снова отворил форточку на той стороне двора и громко по-немецки звал:
“Schnell! schnell, — sputet euch!”4
17-го мая —Эрев-Шабат-Кодеш (парашат шавуа?) 34 ба-Омер, 5 pm.
Агата набросила на Женичку свой шерстяной платок и повела трех девочек по черной лестнице во двор к самому порогу черного хода докторской квартиры. Я стоял у окна в оцепенении, никто не обернулся в мою сторону, щеки у меня пылали. Вывел меня из столбняка голос брата: “Почему ты не сказал раньше? Очень известно, что девочки все путают!”
Стыд во мне становился все жарче и жарче. Я должен был бы заступиться если не за всех девочек, то уже, во всяком случае, за мою кошечку Женичку. Но я молчал, окончательно растерянный. “Ушли!”… Но что дальше будет? Потому что я не сомневался, что какие-то последствия неминуемы. Но какие именно?
Первое, как скоро обнаружилось, было запрещение всем трем сестрам ходить к нам играть. “Какая это игра, говорит барыня, когда пропадает дорогая, совсем новая шуба” — так передавала Агате горничная Фейертагов. Не показывалась больше ни старшая, ни младшая, ни, что было хуже всего, средняя, Женя. О ней, о ее “шубе” и о своем собственном преступлении я думал и днем, и ночью, в кровати с медной окраски перилами, и в самых причудливых снах: то Женичка хватает меня за горло когтистыми лапками, то Анночка мяукает: он гадкий, о-о-он гад-гад-гадкий, то Мэри тоненьким голоском требует от Агаты, чтобы она вернула пропавшие рукавицы. Просто ужас!
Расплата началась, но я знал, что это только самое начало.
19/V/68. 11 pm. Неужели Жени больше не будет? Правда, есть ее пальтишко. Но ведь к нему даже подступиться нельзя. В самом деле — нельзя? Я думал, я размышлял, я мечтал. Я просиживал часами на корточках в кабинете около шкафа, за которым вела свою таинственную жизнь тень Жени, держа для отвода глаз перед собою первую попавшуюся книгу с картинками, “Зоологический атлас” брата или том немецкого сатирического журнала “Kladderadatsch”5. Как только я убеждался, что в соседних комнатах никого нет, я просовывал руку между стеной и шкафом, чтобы проверить, чтобы пощупать, чтобы погладить.
Игра становилась все более и более опасной. Что будет, если няня застигнет меня врасплох — что и кому она скажет? Однако главная опасность нарастала во мне самом. Делалось нестерпимо, и сумасбродные мысли осаждали голову. Женя сама, может быть, еще покажется. Уже раз, сидя тоже на корточках на подоконнике в детской, мне почудилось, что с той стороны, в окно докторской кухни, сквозь двойные рамы, на меня смотрели больно царапавшие сердце зеленые глаза. Но это еще где-то там, далеко, и неизвестно еще, когда и что. А тут вот дорогая влекущая вещица совсем под рукой, и это тоже Женя, и я мог бы крепко — ух как крепко! — прижаться к ней, и поговорить с ней, и объяснить, что я вовсе не хотел ее обидеть, сказавши про “мордочку”, и говорить, и говорить, покуда она снова, как тогда, не возьмет в свою маленькую, такую крошечную ручку мой гадкий, противный кулак. От дерзкой мысли у меня захватило дух. Надо немедленно что-то сделать… Необходимо немедленно что-то предпринять, даже… даже если меня после этого выгонят из дому. (Странная идея!)
20/V/68. В мыслях моих столкнулись два плана сразу — оба страшных, оба грозящих гибелью и в то же время оба страшно заманчивые. Можно, например, ночью, когда все спят, пробраться на цыпочках сюда, в кабинет, тихонечко вытянуть из-за шкафа пальтишко и, надев его на себя, улечься на время на диване, а затем также потихонечку снова запрятать ласковое утешение и вернуться по принадлежности. Это был один план, с опасностью больших осложнений в случае неудачи, но все же сравнительно простой. Второй план, от которого пробегал холодок по спине, был куда заманчивей, но таил в себе лавину бедствий.
Если, думал я, в одну чудесную ночь “оно” (иначе я пальто уже не называл) очутится в моем обладании, почему бы не отцепить от него пелеринку с ее чудным запахом молочного шоколада и ее, только ее одну, взять с собою, к себе, чтобы она дремала у меня под одеялом, вот так, как спала в моей постели в ногах пропавшая без вести, но вечно припоминаемая Плутовка (и она еще, может быть, отыщется!). Весь вопрос в том, что сделать, чтобы пелеринка и по утрам, когда Агата убирает постели, не попалась ей на глаза. Сердце учащенно билось и подсказывало успокоительные доводы: ведь она (т. е. пелеринка) такая короткая, Женичкины круглые плечи постоянно выпирали из-под нее, и тепленькая шея полненькой малюсенькой светлой фигурки пошевеливалась из-под пелеринкиного воротника. Потому-то, когда няня однажды попыталась застегнуть его на крючок, крючок оторвался, повис на ниточке и так и остался висеть до самой пропажи. А они все ко мне придираются… Вот приду ночью и отцеплю всю пелеринку, а если невозможно будет отцепить, надо будет ее оторвать, как няня крючок, или — блеснула молния, как на небе в угаре, — можно отрезать няниными наточенными до блеска ножницами.
21-го мая 1968, 10 pm. Все равно так это оставить нельзя… И последовало действие. После молнии — гром.
Оба плана слились в один. В один ненастный вечер я сунул поблескивающие ножницы под подушки, терпеливо выждал, покуда няня стала мерно похрапывать (брат просыпался, только когда его настойчиво будили), и, вооружившись ножницами, отправился, согласно с основным планом, на цыпочках в поход. И опять произошло нечто непредусмотренное и непредуслышанное.
Очутившись благополучно в кабинете и извлекши из-за шкафа порядочно искомканное пальтишко — при слабом отсвете уличного керосинового фонаря, Бог знает какого цвета, — я хотел, как было задумано, натянуть его на свою ночную рубашку. Но меня захлестнула могучая горячая волна. Я крепко прижал к сердцу бесформенный огромнейший шоколадный ком и, кинувшись на диван, уткнулся головой в спинку в стенку и — расплакался.
О чем я плакал? Почему? Теперь, когда мне почти семьдесят семь, я могу сделать разные более или менее убедительные предположения. Но тогда я осознавал одно: я не в силах расстаться с Женичкой, и теперь меня хотят лишить даже ее осязательных останков, меня заставляют уродовать их, резать Женю ножницами на куски. Мне стало жалко не столько Женю, сколько самого себя — жалко до острой, как иголка, боли. За что? За что?
По-видимому, я лил слезы долго и обильно, потому что, когда я под конец взялся за операционный инструмент, “оно”, пальтишко, было вымочено вдоль, и поперек, и поверху, и по подкладке, и особенно по шву пелеринки под воротником. Где тут “отцепить”?! Все равно — с ножницами или без ножниц. Да и отпороть в такой тьме невозможно. Что же? Оставить все как было? Вернуться в детскую даже без пелеринки? Откуда-то послышался шорох. Может быть, шаги городового с Петербургской улицы, на которую выходили парадные комнаты, а может быть, тут же где-нибудь у нас дома. Нельзя было терять ни минуты. Ошалелый, заплаканный, в полном отчаянии, я схватил все пальто в охапку, совсем забыл о ножницах и дерзким шагом, как бы напрашиваясь на беду, пошел “домой”, в детскую.
Тревога оказалась ложной, и я без всякой помехи вернулся к перилам своей кровати. Брат спал, Агата похрапывала. Я вернулся в ту прежнюю минуту, когда они все — Мэри, Женя и Анночка — были по другую сторону занавеса, а я тут вытаскивал из-под беличьей шубки пальтишко табачного цвета. Значит, можно все вернуть и сделать так, как если бы ничего не случилось? Держа пальтишко под мышкой, я забрался в кровать и под одеялом стал думать, как быть. Одно было опять ясно как день: я никак не могу расстаться с тенью Женички; еще невозможнее это, чем когда она была за книжным шкафом.
Остается одно — я решил (о, как отчетливо я вижу до сих пор каждый поворот мысли!): остается устроить пальто за перилами кровати с правой стороны, у самой стены, так, чтобы няня, не дай Бог, подметая, не задела его щеткой, а я смогу по ночам, когда очень захочется, уложить его, ее, Бог знает кого, рядом с собою и погладить, и покомкать, и даже вызвать на сказку. Я был необыкновенно счастлив и чуть не заснул с ним, с нею, Бог знает с чем, “в объятиях”.