Когда Свифт в первый раз приехал к Стене, он даже из автобуса не мог сам выйти — его вытащили и продолжали тащить, пока он не оказался с ней лицом к лицу, а потом он говорил: "Прямо слышно, как Стена плачет". Когда Чет в первый раз приехал к Стене, он принялся бить по ней кулаками и орать: "Нет, не Билли здесь должен значиться! Не Билли! Здесь я должен быть!" Когда Росомаха в первый раз приехал к Стене, он всего-навсего протянул руку дотронуться — и оторвать не мог. Как примерзла. Врач из ветеранки сказал, какой-то там припадок. Когда Луи в первый раз приехал к Стене, он быстро понял, что к чему и как тут быть. "Ну вот, Майки, — сказал он вслух, — я и приехал. Я здесь". На что Майки обычным своим голосом ответил: "Все в порядке, Лу. Все нормально".
Лес знал все эти истории о том, что бывает по первому разу, и вот настал его первый раз, а он не чувствует ни хрена. Ничего не происходит. Все ему говорили, что станет лучше, что он помирится с этим наконец, что с каждым новым приездом будет все лучше и лучше, а потом мы тебя свозим в Вашингтон, там ты найдешь Кенни на большой Стене, и это, будет… Это, брат, будет настоящее духовное исцеление, грандиозная подпитка — и вот ничего не происходит. Пусто. Свифт слышал, как Стена плачет, — Лес ни хрена. Ни хрена не чувствует, ни хрена не слышит, ни хрена даже не помнит. Похоже на то, как он увидел двух детей своих мертвыми. После всей этой могучей подготовки — пусто. Так боялся перед сегодняшним, что слишком много всего почувствует, а не чувствует ничего, и это хуже. Значит, несмотря на всю эту возню, на Луи, на поездки в китайский ресторан, на лекарства и на трезвость, он правильно все время считал себя мертвым. В китайском ресторане он что-то чувствовал, и это ненадолго сбило его с толку. Но теперь-то он точно знает, что он мертвец: даже Кенни вспомнить не получается. Столько мучился этими воспоминаниями, а теперь не может к ним подключиться ни в какую.
Из-за того, что он в первый раз, другие толкутся рядом. Быстро по одному отходят отдать дань погибшим товарищам, но остальные постоянно дежурят около него и следят, а когда тот возвращается, он обязательно подходит к Лесу и обнимает его. Всем им кажется, что сейчас они ближе друг к другу, чем когда-либо, и, поскольку у Леса как раз такой оглушенный вид, как надо, всем им кажется, будто он переживает именно то, ради чего его привезли. Им и невдомек, что, когда он поднимает взгляд на какой-нибудь из трех приспущенных американских флагов или на черный флаг военнопленных и пропавших без вести, он думает не про Кенни и даже не про День ветеранов — он думает, в Питсфилде потому все флаги приспущены, что смерть Леса Фарли — наконец-то установленный факт. Официально подтверждено: мертв в общем и целом, не только душой. Другим он об этом не говорит. Чего ради? Правда есть правда, и он ее знает. А Луи ему шепчет: "Я тобой горжусь. Знал, что выдержишь. Знал, что так оно и будет". А Свифт ему: "Если тебе захочется об этом поговорить…"
Покой, который на него снизошел, они все ошибочно принимают за некое терапевтическое достижение. "Стена-целительница" — вот что написано на плакате перед отелем, и они дружно думают, что так оно и есть. Постояв у имени Кенни, они ходят с Лесом взад-вперед вдоль всей Стены. Повсюду люди ищут имена, и приятели дают Лестеру время воспринять все это как следует, понять хорошенько, где он находится и что делает. "На эту стену не лазают, радость моя", — спокойно говорит женщина, отводя назад мальчика, который хотел заглянуть за Стену у края, где она пониже. "Как фамилия? Какая у Стива фамилия?" — спрашивает жену пожилой мужчина у одной из панелей, внимательно отсчитывая надписи с помощью пальца. "Вот, — слышат они женский голос, обращенный к малышу, едва умеющему ходить; мать показывает пальцем на одно из имен. — Вот, родной мой. Это дядя Джонни". Она крестится. "Ты уверен, что двадцать восьмая строка?" — спрашивает женщина мужа. "Уверен". — "Должен быть здесь. Панель четвертая, строка двадцать восьмая. Я нашла его в Вашингтоне". — "Что-то не вижу. Опять придется считать". "Это мой двоюродный брат, — объясняет другая. — Стал там открывать бутылку кока-колы, а она взорвалась. Мина-ловушка. Ему девятнадцать было. В своем расположении. Упокой, Господи, его душу". Ветеран в кепке Американского легиона, стоя перед одной из панелей на коленях, помогает двум негритянкам, одетым в лучшие свои воскресные платья. "Как фамилия?" — спрашивает он у младшей. "Бейтс. Имя — Джеймс". — "Вот он", — показывает ветеран. "Вот он, мама", — говорит младшая.
Из-за того, что Стена вдвое меньше вашингтонской, многим приходится искать имена, стоя на коленях, и пожилым это нелегко. Повсюду цветы, завернутые в целлофан. На клочке бумаги, прикрепленном к Стене клейкой лентой, от руки написаны стихи. Луи наклоняется, читает: "Яркая звезда светит нам всегда…" У некоторых от слез покраснели глаза. Встречаются люди в черных ветеранских кепках, как у Луи, у некоторых к этим кепкам приколоты ленты кампаний. Упитанный мальчик лет десяти капризно повернулся к Стене спиной. "Не буду читать", — говорит он женщине. Сильно растатуированный мужчина в майке с эмблемой Первой пехотной дивизии обхватил себя руками и ходит как во сне, думая тяжелые думы. Луи останавливается и обнимает его. Все по очереди его обнимают. Даже Лесу пришлось. "Здесь двое моих школьных друзей, погибли в течение двух суток, — говорит кто-то поблизости. — Дома по ним справляли одни поминки. В Кингстонской средней школе это был траурный день". "Он первым из нас приехал во Вьетнам, — произносит другой голос, — и один не вернулся. Знаешь, что бы он, наверно, захотел здесь увидеть, под своим именем на этой Стене? То самое, о чем мечтал во Вьетнаме. Бутылку "Джека Дэниелса", пару приличных ботинок и волосы с женского лобка, запеченные в шоколадном пирожном".
Дальше — группа из четырех мужчин, стоят разговаривают. Лес, когда слышит, о чем, останавливается, и остальные тоже. Все четверо заметно седые, у одного из-под ветеранской кепки свисает седоватый конский хвостик.
— В механизированных там?
— Ага. Топаешь, топаешь, но все-таки знаешь, что рано или поздно вернешься к своей машине.
— Мы протопали жуть сколько. Все Центральное нагорье вдоль и поперек. Все эти проклятые горы.
— В механизированных еще такая штука, что в тыл тебя фиг отправят. Из одиннадцати месяцев я только в самом начале был в базовом лагере, и еще один раз послали на отдых. И все.
— Они по звуку гусениц знали, что мы едем, и знали, когда мы будем на месте, так что ракета нас уже ждала. У них была масса времени ее надраить и написать на ней твое имя.
Вдруг Луи встревает в этот разговор четверки незнакомцев.
— Мы здесь, — говорит он. — Мы здесь, правильно? Мы все здесь. Дайте я запишу ваши фамилии. Фамилии и адреса.
Он вынимает из заднего кармана блокнот и, опираясь на палку, записывает все данные, чтобы потом отправить им информационный бюллетень, который они с Тесси дважды в год печатают и рассылают за свой счет.
Потом они идут мимо пустых стульев. По пути к Стене они их не заметили — настолько были заняты тем, чтобы благополучно довести до нее Леса. На краю площадки для парковки стоят старые металлические серо-коричневые стулья, извлеченные, вероятно, из подвала какой-нибудь церкви и поставленные слегка изогнутыми рядами, как на выпускном акте или на церемонии награждения: в трех рядах по десяти, в одном одиннадцать. Видно было, что их устанавливали очень тщательно. К спинке каждого стула прикреплена белая карточка с именем и фамилией. Этакое каре из пустых стульев, и, чтобы никто на них не садился, вдоль каждой из четырех сторон — провисающее ограждение из переплетенных лент, черной и пурпурной.
Здесь же висит большой венок из гвоздик, и когда Луи, не пропускающий ничего, останавливается и считает цветы, их оказывается, как он и предполагал, сорок одна штука.
— Что это? — спрашивает Свифт.
— Это для тех из Питсфилда, кто погиб. Их пустые стулья, — объясняет Луи.
— Гадство, — говорит Свифт. — Сволочная бойня. Полез драться, так уж дерись до победы. Гадство и погань.
Но день для них еще не кончен. На тротуаре перед отелем "Рамада-инн" — какой-то долговязый в очках и в слишком теплом для такого дня пальто. С ним непорядок: орет на проходящих, тычет в них пальцем, брызжет слюной, и к нему из машины уже бегут полицейские, чтобы попытаться его урезонить, пока он кого-нибудь не ударил или не вытащил из-под пальто пистолет. В руке бутылка виски — кажется, больше ничего нет. Кажется.
— Все глядите на меня! — кричит он. — Я дерьмо, и кто на меня смотрит, тот знает, что я дерьмо! Никсон! Никсон! Вот кто меня таким сделал! Вот что меня таким сделало! Никсон и Вьетнам — он меня туда послал!
Серьезные-серьезные они садятся в фургончик, каждый со своим грузом воспоминаний, но что облегчает их ношу — это вид и поведение Леса, который, в отличие от того уличного крикуна, необычайно спокоен. Таким они никогда его не видели. Хотя они не очень-то склонны делиться трансцендентными переживаниями, присутствие Леса рождает в них чувства именно из этой сферы. Всю обратную дорогу каждый из них, кроме Леса, в наибольшей доступной ему мере испытывает таинственное ощущение причастности к жизни, к ее потоку.