Она была юна и предприимчива, она не хотела быть осмотрительной, а он был из Браззавиля, из хорошей семьи, сын члена Верховного суда — так, по крайней мере, он ей сказал. Студент, во Францию приехал на год по обмену. Звали его Доминик, и она подумала было, что у них духовное сродство, что их объединяет любовь к литературе. Познакомились на одной из лекций Милана Кундеры. Он с ней заговорил, и они вышли вместе, все еще под впечатлением от рассуждений Кундеры о "Госпоже Бовари", оба, как восторженно подумала Дельфина, больные "кундеризмом". Кундера был узаконен в их глазах своим статусом опального чешского писателя, пострадавшего за великое историческое дело освобождения Чехословакии. Игривость Кундеры вовсе не казалась им легковесной. Они были без ума от его "Книги смеха и забвения". Чем-то он завоевал их доверие. Восточноевропейскостью. Не знающим покоя интеллектуализмом. Тем, что все было для него как бы трудным. Обоих пленила скромность Кундеры — ничего общего с повадками суперзвезды, — и обоим пришелся по душе его этический кодекс мысли и страдания. Все эти интеллектуальные невзгоды. И потом внешность. На Дельфину произвел сильное впечатление его вид поэта-боксера, наружный знак жестких внутренних противостояний и коллизий.
Все, что было у них с Домиником после знакомства на лекции Кундеры, было чисто плотским переживанием — чем-то для нее совершенно новым. Имеющим отношение только к телу. Просто она очень много всего связала с лекцией Кундеры и ошибочно перенесла эту связь на Доминика, да и вообще все произошло у них слишком быстро. Тело, ничего кроме тела. Доминик не понимал, что ей нужен не только секс. Она хотела большего, чем быть куском мяса на вертеле, который поворачивают и чем-то поливают. А он делал именно это и говорил про это именно такими словами. Прочее, включая литературу, на самом деле не интересовало его вовсе. Расслабься и замолчи — вот и все, что ему было от нее нужно, и она почему-то не могла из этого высвободиться, а потом наступил тот ужасный вечер, когда она пришла к нему и увидела, что он ждет ее не один, а с приятелем. Нет, это не предубеждение с ее стороны, просто она понимает, что в человеке своей расы так бы не ошиблась. Это была грубейшая из ее оплошностей, и она долго не могла оправиться. Излечил ее только роман с профессором, подарившим ей кольцо. Секс — да, конечно, восхитительный секс, но и метафизика тоже. Секс плюс метафизика с человеком серьезным и несуетным. Похожим на Кундеру. Это ей нужно и теперь.
Проблема, над которой она ломала голову, сидя за компьютером допоздна, единственная живая душа в этот час в Бартон-холле, не в силах уйти из своего служебного кабинета, не в силах выдержать очередную одинокую ночь дома, где нет даже кошки, состояла в необходимости дать — пусть завуалированно — читающему объявление понять, что небелым можно не беспокоиться. Но вдруг в Афине станет известно, что это она? Нет, это не пристало лицу, так стремительно поднимающемуся по ступеням здешней иерархии. Так что придется попросить фотографию, другого выхода нет, хоть она и понимает — понимает, потому что думает изо всех сил, старается ни в чем не проявить наивности, мобилизует, стремясь предугадать возможное поведение мужчины, весь свой недолгий женский опыт, — что извращенцу и садисту ничто не помешает прислать фотографию, вводящую в заблуждение как раз в отношении расы.
Нет, это вообще слишком рискованно и вдобавок ниже ее достоинства — с помощью газетного объявления искать такого мужчину, какого ей никогда не найти в Афине, среди преподавателей здешнего безнадежно провинциального колледжа. Ничего не получится, и не надо этого делать — и тем не менее, перебирая превратности и прямые опасности, с которыми может быть сопряжена подача такого объявления, перебирая причины, по которым ей, заведующей кафедрой языков и литературы, не следует показывать себя коллегам иначе, чем в качестве серьезного ученого и педагога, не следует выставлять на их обозрение иные, пусть даже и вполне невинные, вполне человеческие побуждения, не следует давать повода для принижающих ее намеренно ложных интерпретаций, — она делала именно это: послав по электронной почте всем преподавателям кафедры свои последние соображения о темах дипломных работ, пыталась сочинить объявление, которое, не выходя за рамки стандартных формулировок, употребляемых в разделе знакомств "Нью-Йорк ревью", отражало бы вместе с тем подлинный масштаб ее личности. Билась вот уже час с лишним и все никак не могла прийти к чему-то неунизительному, к такому, что можно послать в газету хотя бы под псевдонимом.
Зап. Масс. 29 лет миниатюрная пылкая парижанка, профессор, одинаково хорошо умеющая читать лекции о Мольере и
Беркширская филологиня, умная и красивая, одинаково хорошо умеющая готовить медальоны из телятины и заведовать кафедрой в колледже, хочет познакомиться
Серьезная ученая особа, незамужняя, белая, хочет познакомиться
Преподавательница, уроженка Парижа, незамужняя, белая, докторская степень в Йеле. Миниатюрная, эрудированная, любящая литературу, стильная брюнетка хочет познакомиться
Привлекательная, серьезная преподавательница колледжа хочет познакомиться
Француженка, незамужняя, доктор наук, гуманитарий, жительница Массачусетса, хочет познакомиться
И с кем же она хочет познакомиться? Да с кем угодно, лишь бы отличался от афинских мужчин — от молодых с их глупыми шуточками, от пожилых, похожих на тетушек, от смирных, благонравных семейных зануд, от профессиональных папаш, таких серьезных, таких бесполых. Надо же — гордятся тем, что берут на себя половину домашних дел. Отвратительно. Невыносимо. "Ну, мне пора, надо, знаете ли, жену освободить. Я столько же раз в день меняю подгузники, сколько она". Когда они начинают хвастаться своей готовностью помочь, ее передергивает. Помогай на здоровье, но не опускайся до такой пошлости, чтобы об этом говорить. Не выставляй свое домашнее равенство напоказ. Делай, что делаешь, и молчи. Это отвращение сильно отличает ее от коллег-преподавательниц, которые ценят таких мужчин за "чуткость". Захваливать собственную жену — это чуткость? "Ох, Сара Ли у меня такая-растакая. Она уже опубликовала четыре с половиной статьи…" Мистер Чуткинс поминает ее достижения к месту и не к месту. Мистер Чуткинс рассказ о выставке в Метрополитен-музее обязательно начнет так: "Сара Ли говорит…" Либо он захваливает жену, либо лишается дара речи. Молчит, точно язык проглотил, и выглядит все более угнетенным — подобного она ни в какой другой стране не видела! Если Сара Ли преподавательница и не может найти работу, а муж, предположим, едва держится на своей должности, он скорее добровольно ее лишится, чем позволит жене считать себя обиженной. Он даже и гордость некую будет чувствовать, если все повернется другой стороной и уже ему, а не ей придется сидеть дома. Любая француженка, даже феминистка, презирала бы такого мужчину. Француженки насколько умны, настолько же сексуальны, они подлинно независимы, а если он говорит больше, чем она, — подумаешь, важность. Из-за чего все эти яростные баталии? "Вы знаете, она в полном подчинении у мужа с его грубой силой". Француженке, чем больше она женщина, тем нужнее, чтобы муж умел проявить свою силу. Пять лет назад, собираясь в Афину, как она мечтала встретить замечательного мужчину, умеющего проявить свою силу! Увы и ах — преподаватели помоложе большей частью оказались людьми домашними и немужественными, интеллектуально усыпляющими, скучными. Оказались мужьями, захваливающими свою Сару Ли, — теми, кого в письмах в Париж она хлестко окрестила "подгузниками".
А еще здесь обретаются "головные уборы". Это страшно много о себе понимающие американские "писатели при колледже". В маленькой Афине перед ней, вероятно, предстали еще не худшие экземпляры, но даже и эти двое — далеко не подарок. Являют студентам свои светлые лики раз в неделю, женаты, заигрывают с ней, невыносимы. Когда мы вместе пообедаем, а, Дельфина? Очень жаль, думает она, но я не в восторге. Что ее пленило в Кундере, когда она слушала его лекции, — то, что он всегда держался немного в тени, даже чуть потрепанный вид иногда имел, великий писатель malgré lui{49}. По крайней мере так она его воспринимала, и этим он ей нравился. А эта американская писательская спесь ей мало сказать не нравится — она нестерпима. Смотрит на тебя и думает: ты с твоей французской самоуверенностью, французским шиком и элитарным французским образованием, конечно, европейская штучка, но ты-то училка, а я писатель — разница.
Эти писатели при колледже, насколько она может судить, тратят массу времени на обдумывание того, что им носить на голове. Да, оба они на этом сдвинуты, и поэт, и прозаик, отсюда и прозвище, которое она им дала в письмах. Один хочет выглядеть этаким Чарльзом Линдбергом{50} и всякий раз напяливает допотопный летный костюм со шлемом, и она не может понять, какая связь между летным костюмом и писательством, особенно когда ты при колледже. Она юмористически рассуждает об этом в письмах к парижским знакомым. Второй, делано-неряшливый, проводящий перед зеркалом, наверно, часов по восемь, чтобы выглядеть небрежно одетым, предпочитает шляпы с обвислыми полями. Тщеславен, ведет заумные речи, женат примерно в сто восемьдесят шестой раз и важничает невероятно. К нему она питает не столько ненависть, сколько презрение. И все же, сидя в беркширской глуши и мечтая о романе, она иногда испытывает по поводу "головных уборов" некие двойственные чувства и думает — не отнестись ли к ним серьезней хотя бы в эротическом плане? Но нет, после всего, что она написала о них в Париж, невозможно. Она уже потому не должна им уступать, что они пытаются говорить с ней на ее языке. Один из них, помоложе, чуть менее заносчивый, читал Батая, и поскольку он в какой-то мере знает Батая и кое-что прочел из Гегеля, она несколько раз куда-то с ним ходила, и никогда мужчина так быстро не терял в ее глазах всякое эротическое обаяние: с каждым словом, какое он произносил, из того лексикона, что она употребляла сама, не будучи теперь в этом лексиконе вполне уверенной, он все безнадежней вымарывал себя из ее жизни.