«Добрый вечер, добрый вечер! Точнее, уже добрая ночь, хотя эти слова обычно используют для прощания, а не для приветствия. Так что я говорю ‘Добрый вечер!’, хотя на самом деле у нас уже утро. А как Ваше имя, милая дама?»
«Герра».
«Геха?»
«Герра. С двумя ‘р’. Раскатистыми».
«Ach so?[169] Герррра. С фюрерским ‘р’! – И он тут же принялся подражать Адольфу Гитлеру. – Im unserrrem Deutschen Rrrreich![170] Да, я бы много отдал за два раскатистых ‘р’. Я бы на них так раскатился, что укатился бы в самый Амстердам, а оттуда через Северное море на Желтизну.»
«Желтизну?»
«Да, я еврей. У еврея задница желта. И звезда его желта. Честь имею представиться, Аарон Гитлер».
«А… Гитлер?»
«Да, Аарон Гитлер».
Он подал мне руку. Она больше напоминала ногу. На ней были толстые черные беспалые перчатки с подложкой; на ладони была подошва из куска дерева, прикрепленная к перчатке, а из нее торчали длинные пальцы, которые все вместе казались мощными, будто струнный квартет Бетховена. От него не ускользнула моя нерешительность.
«Да, простите, но моя рука – это моя нога, поэтому она омыта солью земли».
Я взяла его руку. Он поприветствовал меня мягко, но все же мне показалось, что он мог бы одним-единственным рукопожатием легко переломать все кости в моей руке. Зато его тело было тщедушным, а лицо нежным, кожа – гладкой и бледной, хотя волосы под шляпой, бакенбарды и усы были черны, как смоль. Ему было, судя по всему, лет тридцать. Под коротким пальто виднелись очертания мягких обрубков: ноги были отняты возле самого паха.
«Вы сказали Гитлер?» – спросила я.
«Да. Аарон. Аарон Гитлер. Младший брат Его Величества. Меньший брат».
Это была своего рода шутка, часть ночного эфира, звучавшего на всех вокзалах Германии, разумеется, по заказу министерства культуры, чтобы дать людям развеяться, облегчить совесть. Но дети – серьезный народ:
«Брат фюрера? Но вы сказали… еврей?»
«Да, и поэтому… Ш-ш-ш-ш!»
Он изобразил правой рукой гигантский топор, рубанул этим «Ш-ш-ш-ш» по воздуху и по своим ногам. Мне показалось, что именно в этом месте этого эстрадного номера надо смеяться, наверно, он к этому больше всего привык, но я не могла и растерянно произнесла:
«Да?»
«А вы откуда, милая дама? У вас выговор какой-то морской».
«Да, я… с островов».
«Островитянка? И одна?»
«Да, папе пришлось уехать. А я маму жду. Она сегодня вечером должна была приехать из Любека, но на поезде ее не оказалось».
«Ай, Любек. Вчера и позавчера англичане подвергли его жутким бомбардировкам. От целых районов остались одни развалины. А ведь был красивый город, по крайней мере, если смотреть из канавы. Они, гады, меня на башню не пускали!»
«А? Что вы сказали?»
Он увидел, как я вспыхнула отчаянием.
«Но… но вы не волнуйтесь. Ваша мама в безопасности».
«Что?»
«Да, она цела. Это я вам говорю».
«А откуда ты… откуда вы знаете?»
«Я это точно знаю».
Сказав это, он улыбнулся так ласково, что я почти сразу успокоилась почти непостижимым образом. Это был какой-то волшебник. Взамен утраченных ног он получил на житейской ярмарке что-то совсем особенное.
«И вы еврей?»
«Да, последний еврей Третьего рейха. Когда меня поймают – тогда все завершится. Ein Volk! Ein Rrrreich! Ein Führrrer!»[171]
«А как… как вам удалось убежать?»
«Ну… все дело в братишке Адди[172]», – сказал он и пожал плечами, давая понять, что его «братишка» был вовсе не таким бессовестным, как можно было подумать по этой войне. Похоже, ему нечего было к этому прибавить, и он стал смотреть в даль зала, на голландских деревенских тюленей, и дальше, до противоположного входа, словно собираясь отправиться в путь. Самому брату фюрера, конечно же, было нельзя сидеть и утешать какого-то хнычущего исландского ребятенка. Но мне вдруг захотелось удержать этого уличного попрошайку при себе. В его присутствии было на удивление хорошо.
«Значит, он вас покрывает?»
«Да. Но я не весь убежал, убежали только ноги. Сперва в Швецию, потом в Америку. Там они, родимые, сейчас и живут, и мне иногда письма пишут. Правая – в Огайо, а левая – в Калифорнии. Но им не привыкать быть далеко друг от друга, ведь у меня между ног, как видите, много всякого добра. Меня иногда спрашивают, не тяжело ли мне на культях таскаться, но я отвечаю: ‘О, нет-нет, ведь у меня есть две подушки, которые хранят золото. Целых две нации, которые потом уничтожат.’ Мне просто надо завести себе гарем. И сейчас я над этим работаю. Но увы, тех, кто хочет такого карлика с яйцами, – их мало. Женщинам безногие не нужны. Я с этим уже сталкивался. Они хотят только мужчин, которые „твердо стоят на ногах“. Например, эсэсовцев или таких, как братишка Адди. А я им всегда отвечаю: ‘Блаженны безногие, ибо ноги – орудие глупости’. Вы только посмотрите, куда эти ноги нас завели! – Он простер свои большие сильные руки. – Все это наделали люди с ногами! Как я говорю: нога задавит, а рука одарит. Но я готов принять пост, когда братишка Адди проиграет войну. Тогда меня призовут и сделают канцлером Германии, – и он опять начал раскатывать „р“, подражая старшему брату. – „И мы воспрррянем из ррразвалин! Мы поднимемся на ноги!“»
Это показалось мне смешным, и я наконец смогла рассмеяться. Его речь стала более пылкой.
«Ибо кто, если не я, выведет немецкий народ из бездны отчаяния? Тот, кто на собственном опыте изведал его дно!»
При этом он похлопал одетой деревом ладонью по грязному каменному полу, так что раздался звон. Я рассмеялась еще пуще. Он запрокидывал голову в конце каждой фразы, как это обычно делал фюрер, и от этого становился как две капли воды похожим на него, так что я по-настоящему начала верить, что он – его брат.
«Liebe Volksgenossen! Die Zeit des Überrrmenschen ist abgelaufen! Die Zeit des Unterrrmenschen brrricht an!» (Дорогие товарищи! Кончилось время сверхчеловека! Настало время недочеловека!)
В конце концов он вытянулся, запрокинул голову, а руку поднял в нацистском приветствии, но как-то так, что вверх поднялся только локоть, словно рука была ампутирована, и выкрикнул зычно и смело:
«Halb Hitler!»[173]
86
Девственная плева на голове
1942
Одна ночь бомбежки в Гамбурге на самом деле шла за четыре-за пять. Самолеты налетали стаями, переполненные огнем, и набрасывались на старинные карнизовенчанные жилые кварталы, а затем удалялись на запад, будто насытившиеся гиены. Передышка на сон выпадала лишь до следующего налета: вновь начинали реветь сирены и зенитки, затем начинался дождь из бомб, издававших характерное ржание, которое сменялось жутким «бум!».
«Я ночью встану. Мне ведь сон нужен только половинчатый», – сказал мой друг Аарон и подмигнул мне.
«А где вы спите?»
«О, я это стараюсь разнообразить. Однажды я спал в выдвижном ящике, другой раз – в лебедином гнезде. Если я сплю на мягком, то сплю крепко, а на жестком – чутко. Если я сплю в доме, то высыпаюсь, а если на улице – то по-собачьи, с одним открытым глазом. Хорошо спать в канаве: тогда видишь сон, будто тебя пригласили к Богу на чашку кофе. Ах, какие тем булки! Но безопаснее всего все-таки в воронке от снаряда, потому что англичанец – скряга и единожды разбомбленное вторично бомбить не станет. А так я ничего не боюсь, а смерти – тем более. Пусть придет кто пожелает, и пусть целиком, а не вполовину!»
Все это уже как будто было когда-то сочинено. Как будто из старой пьесы. Он смастерил себе ответы на любые вопросы и никогда не лез за словом в карман. И в каждой фразе жила какая-то приятная для слуха энергия, строки выходили из него искрящими от натуги, как электрические провода из электростанции, и тогда этот голос был, словно красное вино для ушей: струился мягко, вкусно и пьяно из этого лица-посмертной маски.
И сейчас он пел мне:
В тростниках, где речка вьется,
спит король в полночный час.
Если с девой он проснется,
то все царство ей отдаст.
Боже мой, как меня очаровал этот бесхвостый кентавр с чаплинской бородкой! Но как бы то ни было, вновь пришел мой второй приятель – ганзейский паренек Ганс-чурбан, тот самый, белобровый в фуражке. Сперва он шуганул нидерландских деревенских женщин. Они неуклюже поднялись на ноги и ушли своей дорогой. Тогда он направился к нам.
Сводный брат Гитлера выдал абсолютно новую программу:
«Доброе утро, доброе утро, добрый человек. Какие у вас сапоги красивые! Если бы выпускали сапоги для рук, я бы уже давно убежал на поле брани: гвоздить русских на востоке у Дона; я бы в пехотном строю на руках вышагивал, потому что по военной части я все могу, не могу только одного – сделать ноги!»