Литература, всегда служившая силам добра, постепенно в глазах наших сокурсниц превращалась в одно из самых страшных и мерзких мест на земле. Они впадали в отчаяние, пытаясь достучаться до наших бесчувственных и охладевших к прелестям прелестниц сердец. Теперь, когда половина из нас мертвы или осуждены на длительные сроки лишения свободы, я понимаю, что можно и нужно было найти другую, нейтральную, возможно — более гибкую линию поведения с девочками, но жизнь, как мы продолжаем убеждаться, не переписывается заново.
Какие тайные механизмы были задействованы девочками, каких грязных оккультных книг они начитались — никому не известно, но — факты остаются фактами. Первым из наших сел безобиднейший Сергей Хворостенко, писавший в областную молодёжную газету. На долгих двенадцать лет: от первого звонка до последнего, ни за что, формально — за убийство тёщи, которую он пальцем не трогал и вообще видел по большим праздникам. Потом за дачу взятки в особо крупных размерах должностному лицу шесть лет получил одарённый не только литературно, но и музыкально Миша Лившиц, а когда отсидел и вернулся, менее чем через полгода получил новые шесть лет за новую взятку, и никто не потрудился задуматься, откуда он брал два раза по двадцать тысяч долларов, которые фигурировали в обвинительных актах.
Но и этого нашим разъярённым красавицам показалось мало: тех, кто не сел, ждало более жестокое наказание — смерть. В Москве — это даже показали в новостях — силами черёмушкинского ОМОНа был расстрелян Игорь Береговой — из всех нас самый далёкий от занятий литературой и самый буйный, чемпион Украины по боксу, в чьих руках трещали не только парты шестого этажа, но, бывало, и наши кости. Репортёр сказал, что он возглавлял крупную преступную группировку, занимавшуюся захватом и убийством заложников, — смешно.
Следующим настал черёд Димы Короленко, хорошего рассказчика, активиста, когда-то собравшего нас всех и увезшего на Камчатку строить дома камчадалам и камчадалкам. По возвращении Сергей надолго пропал из нашей жизни, а нашёлся уже мёртвым, с перерезанным в трёх местах горлом, чтобы наверняка никому ничего не рассказать. Совсем недавно — после филфака прошли годы, мы думали, что всё осталось в прошлом и поросло быльём, — эхо войны докатилось до Стаса Стрижевского — члена правления областного Союза писателей, — фигуры знаковой во многих отношениях, и не только для меня, но и для всех нас. Со Стасом Стрижевским мы много и отчаянно спорили, всегда — не доверяя устоявшемуся мнению, всегда — требуя доказательств. Бесспорно одно — не надо было Стасу ездить на 1 мая 2002 года в Богодухов, потому что ждала его там не любимая женщина, отогревшая бы и отвлёкшая от мрачных предчувствий, а сама смерть собственной персоной. Когда работники милиции нашли тяжёлый тупой предмет, которым Стасу проломили его светлую голову, всех, кроме нас, волновал один вопрос: кто это сделал? Мы, конечно, уже догадались. “Да что же это у вас за курс такой?” — спрашивал прокурор. Курс как курс: мальчики — девочки; зачёты — спецпредметы; двойки — пятёрки. А что — у вас было как-то по-другому? Иначе? Мы никогда не думали, что чем-то отличаемся от других, таких же, как мы, студентов — вечных, как писал Пушкин, прожигателей жизни.
Вскоре вслед за Стасом ещё один из наших трагически покинул этот свет. От апостолов осталась ровно половина. Теперь, когда мы — всё реже и реже — собираемся вместе, темы разговоров крутятся вокруг того, что союз женщин и смерти — стихий, которые мы по недомыслию всю жизнь воспринимали по отдельности и которым отдавали должное поочерёдно, сначала одной, потом другой и никогда обеим вместе, — всегда был чем-то единым, настолько цельным, насколько это возможно в принципе, и когда мы на время — а казалось, навсегда — разочаровывались в одном и спешили обрести себя в другом, то на самом деле возвращались к тому же, только с обратной или какой-нибудь другой стороны, и что отныне, когда мы это окончательно осознали и извлекли как истину, у нас больше не осталось ни одной возможности для манёвра, что менять что-то в сложившейся жизни — и женатым и неженатым — уже поздно и надо воспринимать всё, происходящее с нами сейчас, а также то, что ещё предстоит нам пережить, как следствие наших поисков, которые начались в пять, двенадцать, тринадцать, четырнадцать и так далее лет.
О деньгах, и только о них
...Само слово “реализм” имеет тяжкую наследственность.
А. Камю
Если долго думать о собаке, она обязательно придёт. И сядет у окна. И завоет. Завоет по тебе и по себе.
Но речь, конечно же, пойдёт не о собаке. Не о собаке я сейчас буду говорить, понимаете?
Когда ты маленький, когда у тебя ещё две руки и две ноги, два глаза и уха тоже два, когда мир в тебе ещё не вмещается, а выпирает из тебя всеми своими ста шестьюдесятью семью углами, когда о всяческих сексуальных безумствах ты имеешь весьма посредственное представление и на любой вопрос смело можешь отвечать “это не я!” или — дело твоего вкуса и воспитания — не отвечать ничего, вот тогда — первым из всех проклятий мира, раньше женщин и проклятия их любить, раньше смерти и проклятия любить её тоже, раньше несправедливости и проклятия если не любить её, то хотя бы делать вид, что принимаешь и любишь, и уж, конечно, намного раньше проклятий любви к своему прошлому, детству и юности, и любви к тому, что ты считаешь делом всей твоей жизни , — в неё, твою жизнь, входит проклятие любить деньги, тратить их, добывать и тратить.
Когда сам Всевышний, сам Сатана, на пять-десять минут приняв вид твоей ещё молодой, очень молодой и нравящейся всем без исключения мужчинам мамы, протягивает тебе шести-семилетнему твой первый неразменный рубль, тебе не надо кричать “спасибо!” и совать его за щёку, не надо лететь в ближайший канцелярский магазин, угловой, на Пушкинской, — тот, что сейчас называется “Мария”, а до этого — “Яблучко”, а тогда, до твоего грехопадения и изгнания из рая, не назывался никак, — чтобы купить, купить, купить — скупить всё, что увидели твои ещё оба детских глаза: пятнашки — так пятнашки; мыльные пузыри — дайте мне, пожалуйста, мыльных пузырей; воздушные шары? — ага, и воздушные шары тоже; карандаш с резинкой? — карандаш с резинкой — это здорово! и ещё вот это — у тебя ведь уже есть одно такое вот это? — ага, но в том вот этом вот то уже старое, скоро будет совсем старое, поломается, а здесь, в этом вот этом, то совсем новое; скажите, а что это у вас вот там, нет, да, ага, спасибо. Спасибо, мама!
Что бы тебе кто потом ни говорил, таких рублей больше никогда не будет: неразменный рубль только один, он в твоей жизни появляется лишь раз — в детстве, а когда ты его потратил, исчезает навсегда, точнее — пропадает; точнее — никуда не исчезает и не пропадает, а оседает и прячется в твоей маленькой, готовой воспарить в любой момент душе. Как оседает в ней — ещё пустой, ещё целой, недырявой, заполненной пустотой, но пустотой приятной, непугающей, живой — в то время и многое другое: друзья, враги, друзья-враги, самокаты, клюшки, представления об устройстве вселенной, девочки — почему-то голые, мальчики — бывает, что голые тоже; животные-динозавры, самолёты и самолётики, воскресный, иногда — субботний, парк культуры и отдыха и множество других, никому, кроме тебя, не нужных вещей, среди которых железный рубль занимает пусть не главное, не самое главное, но всё же почётное, важное место. Скоро придут и другие рубли — синие, красные, фиолетовые, даже зелёные, но неразменного среди них никогда не будет, только разменные, лживые, ненастоящие. Однако старт уже дан (мама, мама, почему все говорят, что талант — это девяносто девять процентов адского труда и лишь один — божьего дара?), и отныне ты всю свою жизнь будешь искать среди фиолетовых, лживых денег тот самый первый неразменный рубль, который как лежал, так и лежит в твоей душе.
Свой первый миллион ты зарабатываешь в девять лет, негром на плантации. Негром — ты загорел, на плантации… плантация, парк, рай, ад — какая разница? Ты мог бы работать где угодно и кем угодно, но когда тебе девять, тебя не возьмут ни столяром-слесарем третьего разряда (возьмут потом), ни внештатным корреспондентом молодёжной газеты (ты ещё не молодёжь), ни охранником на АЗС (тебя самого ещё нужно охранять, хотя, может быть, уже и поздно). В девять лет ты ещё не интеллигент, не пролетарий, не сфера обслуживания, не вольный художник и даже не криминальный элемент — воровать ты толком пока не научился, врёшь тоже кое-как, женщин ты не интересуешь — пенис у тебя появится только года через два-три (онанизм, кстати, пишется через “о” — грех не знать). В девять лет ты ещё никто, полный ноль, ангел, и поэтому ты — крестьянин. У ангелов есть рай, у крестьян — поля и огороды, у тебя — липовая роща в городском саду. Это твоя роща, ты купил её ценой своего детства, каникул, футбола с пацанами во дворе, речки, где столько песка и воды, да что там речка, за эту рощу ты по полной рассчитался чем-то большим, чем грязная вода из вашей калечной речки, куда все, и ты, маленькая скотина, тоже, писяют, а некоторые — и не без видимого удовольствия — ещё и какают. Чем-то гораздо большим.