— Это, пожалуй, скорее плоды капитализма. Раньше ничего подобного не было, — сказала она серьезно.
— Хмм, — произнес я.
Мы выехали из города, и внезапно окрест нас раскинулся широкий, распахнутый сельский простор. Стада коз паслись на обочине, на горизонте виднелись очертания верблюжьего табуна, который неторопливой рысью исчезал за пологими зелеными холмами.
Батта, шофер, запел песню. Из его горла исходили странные звуки — высокий тон одновременно с гулким, низким тоном. Госпожа Отгонбайер объяснила, что это монгольский хеемий, гортанное пение. Батта пел песню о двух пастухах, которые полюбили одну и ту же женщину; это одна из тех песен, сказал он, какие поются во время долгих, монотонных поездок, чтобы не задремать. Звучала песня удивительно красиво, но очень однообразно и гипнотически. Я заложил пальцем страницу биографии барона фон Унгерн-Штернберга[45] и заснул.
Батта, который раньше был водителем танка в монгольской армии — «танкистом»[46], как он выразился, тоже опять и опять начинал клевать носом. Тогда мерседес, покачивая, вело то вправо, то влево, время от времени он вскидывал голову, несколько минут пел горлом следующую песню, затем глаза у него опять слипались.
— Будьте, пожалуйста, осторожны. — Я внезапно совершенно проснулся. Мы как раз проезжали по какому-то мосту, под которым валялся джип — он перевернулся. Водитель, видимо, задремал.
— Я только делаю вид, что сплю, — сказал Батта.
— А зачем вы так делаете?
— Не беспокойтесь, пожалуйста, — сказал Батта. — Я был танкистом.
— Но танк, тот ведь везде проедет, а автомобиль нет. Автомобиль может и перевернуться.
Теперь нам пришлось поддерживать Батту в бодрствующем состоянии. Солнце выжигало зеленую степь, мы ехали на скорости восемьдесят километров, мелкая саранча запрыгивала в открытые окна.
— Госпожа Отгонбайер, скажите же, наконец, что-нибудь по этому поводу, — сказал я.
— По-моему, мы ненавидим китайцев, — сказала госпожа Отгонбайер и снова заснула.
Батта извлек из полиэтиленового пакета кассету, вставил ее, и внезапно все снова проснулись — это были знаменитые хиты Boney M. Батта, госпожа Отгонбайер и я начали подпевать, и так мы катили километр за километром по бесконечному монгольскому простору, хором распевая ‘Ra-ra-Rasputin’, ‘Ma Baker’, ‘Sunny’, ’Hooray! Hooray! It’s a holi-holi-day!’ ‘Rivers of Babylon’. Что-то в мировых хитах Франка Фариана монголам, похоже, явно очень нравилось. Я попытался объяснить обоим, что в действительности все песни Франку Фариану напели две домработницы из Саара, нет, что весь сборник — мошенничество, однако запутался в своих объяснениях, и, в конце концов, Батта и госпожа Отгонбайер, потеряв интерес, махнули на все рукой.
Оба в огромных количествах кушали Toffifee, а в это время мы проезжали мимо полицейского заграждения, которое, однако, контролировало только движение в другом направлении, обратно в Улан-Батор. За ограждением стояли также несколько мужчин в медицинских халатах и в масках. Я оглянулся было на них, но мы отъехали уже слишком далеко.
— Что же тут контролируют полицейские? — спросил я.
— Ах, наверное, опять какая-нибудь болезнь вспыхнула, — жуя, проговорила госпожа Отгонбайер полным Toffifee ртом.
Гораздо позже, уже почти под вечер, мы достигли стоянки, скопления белых юрт. Припарковав «мерседес» на окраине, мы направились к шатрам. Мне лично была выделена большая, красивая юрта, внутри царила приятная прохлада. Юрты были изготовлены из войлока, так что летом они охлаждали, а зимой — грели. Я выпил захваченную из Улан-Батора диетическую колу, уселся у входа в свой шатер и наблюдал, как солнце медленно опускалось все ниже, погружая пастбища в золотой свет. Ко мне прибрела маленькая черная коза, я дал ей диетическую колу и немного мягкого сыра, случайно оказавшегося при мне.
Я размышлял о чудесных взаимосвязях в мире, о том, что посреди этой центрально-азиатской степи я кормил монгольскую козу швейцарским сыром; сыр был произведен, так сказать, ее сородичами, теперь великий круг молочных продуктов сомкнулся — все, так мне вдруг показалось, было друг другу родственно, близко, доверительно и всегда оставалось частью нерасторжимого целого, и когда я предавался таким думам, к моему шатру подошел Батта и спросил, хочу ли я увидеть боодкха уже теперь, сегодня же вечером.
Он привел с собой молодого пастуха, представившегося мне Арумбалтом. Мы вместе отправились к юрте Арумбалта, и я познакомился с его женой и маленьким сыном, которого родители, как ни странно, нарядили в девичью одежду — на шее маленькое ожерелье из пластиковых жемчужин, платьице и серьга в ухе.
Мы пили ферментированное кобылье молоко, вкус которого немного отдавал солью и углекислотой, и ели маленькие, хрустящие, очень твердые коричневые кусочки из высушенной свернувшейся простокваши, которые назывались «аруул». Мне все очень понравилось.
Жена Арумбалта украсила их юрту вышивками, изготовленными весьма причудливо и затейливо, имелся домашний алтарь с фотографиями Далай-ламы и большая печь посреди шатра, на которой сам по себе кипел большой чан с молоком. Маленький сынишка копошился на полу шатра и играл в камушки конфетами Toffifee, которые мы ему принесли.
Мы говорили о стадах коз и о лете, в этом году очень жарком. Мы говорили также об ужасно холодной зиме два года назад, когда замерзло много животных в стаде, хотя большая черная овчарка Арумбалта изо всех сил старалась не дать животным разбрестись. Мимо проходили соседи, просовывали головы в дверь юрты, здоровались и шли себе дальше. Снаружи ржали лошади Арумбалта и радостно терлись боками о планки забора.
Я почти забыл о боодкхе, так уютно и по-домашнему было у Арумбалта. Но Батта тем временем что-то готовил снаружи перед палаткой, он позвал нас на двор в наступающую темноту. При слабом свете штормового фонаря и в последних лучах солнца он манипулировал с каким-то грызуном — положил его на деревянную чурку и походным ножиком вспорол маленькому зверьку брюхо. Степь окрасилась оранжевым светом. Зверек не был похож на сурка. Я подошел ближе, и Батта поднял глаза, с улыбкой подмигнул мне и сказал:
— Боодкх — это, знаете ли, только греза, только демон.
А потом бросил разрезанного зверька на землю.
Большой черный пес Арумбалта впился зубами в суслика и был счастлив. Пес был косматым и весь в репейниках, стоял теплый летний вечер, степь была полна мышей, и он понес маленькую тушку в пасти перед собой, снова и снова откусывая по кусочку, осторожно. Потом опустились тени.
Все забытое скапливается на одеяле
Посещение Афганистана. 2006
Половина левой руки внизу онемела, затекла, от мизинца до возвышения большого пальца. У Барбары — то же самое, как и у Али. Мы подумали, что причина в курении, долгое время никто из нас не решался пойти к врачу от страха, что уже слишком поздно. Зудело и кололо так, будто оперся на игольницу, и, если надавить, кожа долго оставалась белой, как после сильного солнечного ожога. В действительности было не больно, только все онемело.
Было несколько причин отправиться в Афганистан. Прогрессировало онемение конечностей; Национальный музей в Кабуле представлял большую, великолепную выставку деревянных полуязыческих идолов из Нуристана; и французский кинорежиссер Кристоф де Понфилли снимал там при условиях, которые более чем неблагоприятно скажутся позднее, художественный фильм — наверху в Панджшерском ущелье[47], в пяти часах езды от Кабула на север.
Панджшерское ущелье широко известно, там со своей армией жил Ахмад Шах Масуд[48] — Панджшерский лев, военный руководитель Северного альянса, победитель Советов, победитель Талибана, герой из героев, самый харизматический моджахед. Масуд погиб 9 сентября 2001 года в результате покушения Аль-Кайды, которое стало прелюдией к большой симфонии «Разрушение Всемирного торгового центра», исполненной два дня спустя. Два араба, выдававшие себя за марокканскую съемочную группу взорвали себя и принесенную кинокамеру в непосредственной близости от Масуда, который через полчаса скончался от полученных ранений. Ахмад Шах Масуд всегда доверял камерам, он тогда всем, кто имел свободный доступ в ущелье, давал интервью, в конце концов, он даже позволил французскому кинодокументалисту, старому другу, вышеупомянутому Кристофу де Понфилли, несколько лет — пока снимались два фильма — следовать за собой.
В весьма несимпатичном аэропорту Стамбула, который пытался Irish Pub’ами, освещенными галогенным светом, имитировать интернациональный модерн — тягостное ожидание рейса на Кабул, Ariana Afghan Airways, шесть часов опоздания. На летном поле рядом с самолетом столпились американцы в солнечных очках и тяжелых ботинках, внизу у сопла стоял один из них, явно педерастического вида, оживленно жестикулируя, он разговаривал по укрепленному на ухе телефону, возле багажного трактора примостились еще два американца, а мужчина в комбинезоне, который, дирижируя двумя светящимися жезлами, выводил затем самолет на взлетно-посадочную полосу, тоже не очень походил на турка.