Среди шорохов этих я дверь в соседний зал приоткрыл. Зал большой, длинный и сумрачный, и ряд столов, за которыми служащие сидят, над Письменами, Реестрами, Фолиантами прилежно склонились, а бумаг уж столько, столько навалено, так ими все завалено, что двигаться, почитай, нельзя, ибо и на полу всюду бумаг множество и цедулек; а Реестры из шкапов лезут, аж под потолок уходят, на окна залезают, все бюро собою занимают. Если какой из служащих пошевелится, то как мышь в этих бумагах зашуршит. Впрочем, много было и других предметов, как то: бутылки, или жесть согнутая, дальше — блюдце разбитое, ложка, обрывок шарфа, щетка облысевшая, дальше — кусок кирпича, рядом — штопор, хлеба корка, множество ботинков, также носок, перья, чайник и зонт. Всех ближе ко мне сидел старый худой служащий и стальное перо на свет смотрел, пробуя его пальцем, а сам — вроде с флюсом, потому что в ухе вата; за ним — второй служащий, помоложе и румяный, на счетах считал, да заодно колбасу покусывал, еще дальше — служащая расфранченная да начесанная, в зеркальце посматривает да кудряшки поправляет, а дальше — другие служащие, которых числом было восемь, а может и десять. Тот пишет, этот в Реестре чего-то ищет. Тем временем полдник, то есть: чашки с кофием и булки на подносе внесли и тогда все служащие, труды свои прервав, вокруг еды собрались и сразу же, как водится, разговор зазвучал. Смех меня разобрал при виде Питья Кофию служащих сих! Ибо с первого взгляда видно было, что который уж год друг с другом вместе в одном и том же бюро пребывая, ежедневно тот же самый вековечный кофий пия и вечную же свою булку жуя, теми же самыми своими шуточками старыми друг друга потчуя, они всё с полуслова понимали.
Тогда служащая кудряшки откинула и «Опля» сказала (и, верно, уж тысячу раз это говаривала), на что толстый кассир, за ней сидевший: «Ах ты, котик-коток, кудреватый лобок!» От чего радость чрезвычайная, смеются все служащие, за животики хватаются! Едва смех успел на бумагах осесть, Счетовод старый пальцем погрозил… а все уже опять за животики схватились, потому что знают, что он скажет… он же говорит: «К копирочке листок — бум-цык-цык, и копия в срок!» Еще больше радуются дамы, бумагами шелестят. Но служащая мизинцем левой руки правую щечку подперла! Но служащая мизинцем щечку подперла!., а тем временем Счетовод сильно шлепнул по плечу молодого, румяного служащего и шепчет ему: «Не плачь, не стоит горевать, Юзеф, Юзеф, ведь ножичек, тарелочка, муха, муха была!..»
Я не мог понять, зачем Счетовод ему о слезах говорит, если тот вовсе не плакал… но именно в эту минуту, увидев пальчик сей, румяный Бухгалтер рыданьем приглушенным разразился! И опять меня тогда смех разобрал, ибо, видать, не токмо годы целые, но и века, пальчик этот вместе со щечкой бухгалтеру раны сердца его старые кровоточащие расцарапывал и, видно, много лет этот приятель его утешал; но вместо того, чтобы сначала Бухгалтеру заплакать, а лишь потом Счетоводу его утешать, у них перепуталась последовательность действий и то, что было в конце, перешло в начало! Выбросила вверх свой носовой платок служащая! Кассир чихнул! А старый бухгалтер высморкался! Тем временем заметили меня, и, ужасно засмущавшись, в бумаги свои, словно мыши, зарылись.
Однако тут же меня позвали к Учредителям. Темноватая комнатка, куда меня провели, тоже бумагами, цедульками заполнена, а кроме того старая железная кровать у стены стояла, и ведро тоже и таз, двустволка на окне, ботинки, липучка для мух. Пыцкаль держал Барону какой-то ящик, Чюмкала же из Реестра квитанции перечитывал. И все трое ко мне: «Меня почеши! Меня почеши! Меня почеши!»
*
Много в своей жизни я видел странных мест и еще больше встретил странных людей, но среди мест тех и людей не было еще ничего столь же странного, как этот случай жизни моей. Застарелый между Бароном, Пыцкалем и Чюмкалой спор брал свое начало в Мельнице, что каждому из них в экс-дивизии равными долями перешла; потом в трех арендованных корчмах спор тот еще сильнее распалился, а когда Винокурню по пропинации на субасте взяли, видать, еще больше склок и яду подпустили. Почти невозможным стало провести раздел фондов, решение суда два раза с трех сторон на апелляцию подавалось, в судебном рассмотрении дело шесть раз откладывалось, пока наконец за неимением письменных доказательств в Арбитраж не было отослано, Арбитраж же в свою очередь явное противоречие между первым и вторым Субасты реестром усмотрел. К тому же — взаимные иски о Присвоении Имущества, угрозы и планы уничтожения, Убийства, да два иска о Захвате и один о присвоении шести жемчужных булавок и Перстня… и все так — иски, захваты, насилия, склоки, злословье, стремление Расправиться, лишить Имущества, изничтожить, С Сумою По Миру пустить. А потому, когда по причине Подстраховки Субасты дело Торговли лошадьми, собаками в Реестр занесено должно было быть, все трое в равных долях к предприятию этому приступили, а собак, лошадей на стороне скупая, с большим профитом на Шпронт или на Ганацию продавали. Во всяком случае, несмотря на весьма солидные от этого предприятия прибыли, компании грозило банкротство, потому как много было этих Злоб давнишних, Насилия, много грызни, дрязг взаимных, много обид, Яду, скандалов остервенелых, беспрестанных.
И сварливость эта, может, не столько от финансовых расчетов, сколько из характеров противоположности проистекала. И впрямь: Барон как жук гудит, жужжит и танцует, точно павлин хвост распускает, да соколом под небеса взмывает; а Пыцкаль как бык ревом своим хамским орет, хамски прет; а Чюмкала ноет; а Барон как бы в карете едет, четверкой коней, приказы отдает и в трубу трубит; а Пыцкаль, хамством набитый, только пасть разевает; а Чюмкала с шапкой в руке, потому что рохля; Барон спесью, капризами, настроеньями, фантазиями; Пыцкаль в морду дать норовит или даже портки снять; Чюмкала подлизывается или волынку тянет… Того и гляди, друг дружку в ложке воды утопят, но в Процессов, в повесток, в склок беспрестанном потоке, в непрерывном эдаком резком общении так одно с другим, как солянка, как капуста с горохом перемешано, стиснуто, что, видать, один без другого жить не сможет; как Пальцы Ноги — в Носке старом заскорузлом, в Ботинке вечном своем, кривые, страшные, но всегда вместе! Вот и те — только друг с дружкой! Вот и они — только между собой! И о свете божием забыли, только друг с дружкой, между собой, особняком, и столько им с давнишнего времени всякого старья понабралось, столько воспоминаний, обид, слов разных, шагов, бутылок старых, двустволок, банок, тряпок наиразнообразнейших, костей, шпеньков, горшков, блях, локонов, что если кто чужой к ним приходил, то совершенно не мог догадаться, что ему скажут или сделают: ибо пробка или бутылка, или словечко какое, невзначай брошенное, сразу им что-то Прежнее, на сердце Запекшееся напоминало и флюгером вертелось.
Итак, если бы не рыбки старые, что у Чюмкалы тогда из кармана выпали, если бы не Реестр да не Ноги почесывание, меня бы они наверняка на службу не приняли. Но, видимо, по причине бутылочки маленькой, а может и ящичка, вместо 1000 или 1500 Песов, которые Барон посулил, мне лишь 85 Песов назначено было. Но то же и самые старшие служащие — когда к Патронам с бумагами, с делами шли, никогда, сударь, не знали, что там вытанцуется, какое решение Пыцкаль Барону, Барон Чюмкале, Чюмкала Барону Пыцкалю вынесет. Стало быть, много распоряжений, приказов, дел много: то Кони по цессии, то ипотечный перевод, потом — поручительства, дележ дивидендов. Собаки под залог, все Бульдоги, пропинация-экзекуция, сальдо-бульдо, дебет-кредит, а стало быть, дела идут, контора пишет, Счета, иски предъявляются, исполняются, на Аукционах состязаются, в Ипотеку заклады закладываются, на Торгах торгуются; но что поделаешь, сударь, если за всем этим, да подо всем этим, селедочка какая-нибудь очень давняя или булка, что семнадцать лет тому назад Барон у Пыцкаля уел. Когда я на следующее утро на работе объявился и посреди Служащих, нынешних Сослуживцев, уселся, трудность новой обязанности моей явственно предо мною предстала. Служащие, в свои цедульки погруженные, своим счетам-расчетам предавшись, в своих делах-обязанностях забывшись, на меня, на чужака, и взглянуть не захотели; мне же их щипки-уколы, их стародавние баночки непонятными и таинственными оказались.
Потацкий, Счетовод старый, мне Дела дал вести, но черт их там знает, на кой их надо было вести, ибо человек этот — роста небольшого, очень худой, с редким волосом, возлегшим венчиком вокруг его большого лысого черепа, да к тому же — и пальцы худые, длинные. На работу мою все посматривает, нет-нет, да и поправит мне буковку какую, да за ухом себе почешет, или высморкается, или пыль что ли с одежды своей стряхнет; а уж охотнее всего — так это воробышкам крошки за окно бросит. Ой, видать, Счетовод — добряк, добряк до мозга костей, хоть медлительность его и чрезвычайная во всем дотошность не раз смех во мне вызывали. Я воздерживался от всего, что бы милого старичка обидеть могло: и даже табачок его пользовал, хоть табачок тот и временем был трачен, и, неизвестно с чем перемешанный, жилетки его кашемировой запаху набрался.