— Скажите, кто был тот страж перед Историческим?
— Вы не узнали, королевна?
— Никогда прежде его не видела… — Неожиданно для самой себя я добавила: — Баркаял. Так это был…
Лукоморьев-Баркаял привстал, чтобы поклониться.
— Да, синьорина, я был в числе восемнадцати падших.
Теперь он глядел светлым ликом, отмеченным печатью глубокой скорби, с неутоленным честолюбием, темнеющим по внешним углам глаз.
— Я полюбил земную женщину. Нет, это не было возможности выносить. И я ампутировал себе крылья скальпелем любви, выражаясь современным литературным… Полетел туда, то есть сюда, вниз. Я попал в плен ваших нелепых законов. Досель я не знал человеческой лживой морали, тягот сомнений. Я полюбил земную женщину. Но она не любила меня.
— Кто здесь?
— Тс, царевна больна, — робкие голоса доносились откуда-то из угла комнаты.
— А что случилось?
— Она ничего не помнит!
— Да ну?
— Молчать там! — рявкнул Баркаял.
Нянечка безмятежно всхрапывала в своем кресле. Удивительное дело, похоже, никто нас не слышал. Все спали. Кроме Ингигерды, той, что помогала меня вязать, блистающей во тьме своими фосфоресцирующими глазами.
— Вы в обиде на Ингигерду? — устало продолжал тот, кто был ангелом, но пал. — Но если бы не она, женщины не справились бы с вами, и вы, чего доброго, выпрыгнули бы в окошко.
— Нет, я не в обиде.
Я поднялась, скинула ночную сорочку, снова надела ее, уже задом наперед.
В окне больницы сияла луна, в ее бледное лицо тыкались ветви деревьев.
Мне снова послышалось что-то — не то песня, не то стихи. Тонкий детский голос выводил бесхитростные слова, будто доносимые ветром. Они были слишком взрослы для юного голоса.
Боль не больна, потеря беспечальна,
Когда все узнано случайно и нечаянно.
Мне нечего желать. Благословенна
Земная скорбь. Я преклоню колено.
Ты одинок. Сиротство мировое
Прими и ты в покорстве и покое.
Кто безвопросен, тот и безответен —
Блажен.
Кто не любил на этом свете —
Блажен.
Кто не зажмурился покрепче,
Не испугался встреч с бесчеловечным —
Блажен.
Кто и с открытыми глазами
Звал братом недруга —
Пред всеми небесами —
Блажен и свят…
Я увидела вереницы всходивших на холм один за другим людей. А может, то были иные существа. На мгновение оказавшись на самой вершине, каждый начинал путь вниз, по-прежнему глядя в чужую спину. А в его спину неотрывно смотрел уже следующий. Они шли и шли, и не было конца этому шествию.
— Поторопитесь, — прошипел Василий, сминая решетки на окнах, словно они были пластилиновые.
Взмахом руки он стер стекло. Перевалившись через подоконник, рухнул вниз. Ветер ворвался в палату, и волосы спящих женщин зашевелились. К окну заторопилась Ингигерда, на ходу уменьшаясь и превращаясь в девочку. И тоже исчезла в ночи. Меня немного удивило, что не слышу приземлившихся под окном. Я выглянула. Внизу была темнота. Успела услышать дыхание за спиной. И кто-то столкнул меня в пропасть.
— Тоннель времени, синьорина… Полюбуйтесь на экспонаты, что украшают его.
— Очевидно, сфинкс? — осведомилась я, стоя перед огромной золоченой клеткой, в которой возилось и почесывалось красивое мускулистое животное с человеческим лицом. Шерсть его отливала медью, а синие глаза темно светились вечностью.
На мне не застиранная больничная сорочка, а слепящее красное одеяние.
Служитель — гном, как бы приплюснутый, в потрепанном колпаке и с рогатым знаком во всю грудь, пустился в пространные разъяснения:
— Сфинкс философии, синьорина. Сия живность известна своей неуемной прожорливостью. Ему подавай факты, события. Иногда их не хватает. Или они однообразны. Тогда он чахнет. В целом он покладист. Уживается с религией, мистикой и наукой. До сих пор неизвестно, трансцендент или имманент. По утрам нисходит от абстрактного к конкретному, вечерами структурируется по количеству, качеству, отношению и, возможно, модальности. Иногда переходит из нечто в ничто. Распочковывается. Опирается на конечности здравого смысла. Может часами выдвигать и задвигать гипотезы, а вообще является специфическим подвидом знания. Не подходите слишком близко, любезная, он натуралист. Вся его сущность между двух кормушек: сознанием и материей. Язык весьма своеобразен, близок к житейскому…
— Блохи не дают покоя животному, — посетовал Василий. Он уже целиком принял обличье кота и выглядел ласковым и смирным.
— А это что за интересный экспонат? — Я залюбовалась стеклянным кубом, внутри которого клубились какие-то фигуры.
— Дым без огня, синьорина, — встряла Ингигерда, которая, видно, стремилась загладить свою вину передо мной.
— А это что за зверь?
Вздыбленный монстр, ероша хоботобивнями свою подстилку из чего-то похожего на сено, выпускал из ноздрей красноватый пар. И бил себя по бокам хвостом-трезубцем.
— Домашняя собачка Его Святейшества, подарена ему верховными жрецами созвездия Гончих Псов, — сообщил экскурсовод.
— Некогда наш провожатый служил у Джованни делла Ровере, папы Юлия II, — хихикая, нашептал мне на ухо кот. — У того самого, вы помните, кто заказал Микеланджело роспись Сикстинской капеллы. Бедняга и тогда был беспамятен, а нынче вовсе выжил из ума. Нашего босса называет Святейшеством.
— А что за этой дверью? — Я указала на тяжелую дубовую дверь, скованную семью запорами, на каждом из которых висел замок со скважинами для ключей, заклеенными бумажными квадратами в лиловых печатях.
— Там чудеса, синьорина, — ответствовал служитель. — Леший бродит, знаете ли… Дух оттуда нехороший. Босс всегда держит эту дверь закрытой.
— Понятно, — кивнула я. — Скажите, а где же он сам? Неужели я так и не увижу его?
— Всему свой час, синьорина, — склонился служитель и раздвинул каменные створки.
Пустые рыцарские доспехи, охранявшие дверь, дисциплинированно отступили на шаг.
Открылось бесконечное вспаханное поле. Над ним кружило воронье, а в бесцветном, будто стеклянном, небе плавилось солнце.
— Взгляните на эту картину. Вы видите там, вдалеке, плачущую женщину? Она убивается уже сорок тысяч Долгих Дён.
— Кто она? И кто этот человек, что лежит перед ней, распростершись? Или он мертв?
— Да, госпожа. Он спит смертным сном, сном без сновидений, звуков и запахов, и будет спать еще долго. Она же искупает свой грех, ни на минуту не прекращая рыдать. Это Ева и Адам. Идемте.
Я шла по бесконечной галерее, сплошь состоящей из каменных ниш.
— И в каждой из них… — встрял в мои размышления кот. — Если бы вам захотелось осмотреть ну, скажем, одну на сто в минус миллион биллионовой степени часть всей коллекции Хозяина, — кот театрально вздохнул, — то вам потребовалось бы не менее одного миллиарда лет в сто двадцать четвертой степени!
— Поглядите сюда, — гном со скрежетом раздвинул еще одну нишу. Там с площади понемногу расходились праздные зеваки, одетые странно; догорал костер.
— Что это?
— Рим, 1600 год, 17 февраля, — загремел голос Баркаяла. — Площадь Цветов и угасающий факел из вольнодумца Джордано.
— «Мне говорят, что своими утверждениями я хочу перевернуть мир вверх дном. Но разве было бы плохо перевернуть перевернутый мир?» — загробным голосом процитировал кот. — Наивный! — И закричал в нишу: — Бруно, миры тебе не оладьи, чтобы ты их переворачивал!
Я развернулась и как следует дернула кота за усы. Он взвыл, на четвереньках отбежал метров на пятнадцать.
Служитель закрыл нишу.
По тесной винтовой лестнице мы спускались вниз. На этажах сновали грифоны, сирены, привиденья и упыри. Раз мелькнули головы Змея Горыныча. Визжали еще какие-то твари. Скрежетали, выли и причитали о чем-то по-своему, царапали камни и кусали прутья клеток. Ацтекская богиня самоубийц Иштаб скалила зубы, вытягивая в отвратной улыбке синее лицо. На нем гипсовой маской застыл ужас. Халдейский демон Уруку глядел с плотским вожделением на бесцветную нимфу, невесть как попавшую в это сборище и испуганно жавшуюся в углу.
В руке у меня сама собой оказалась пятирублевая монета, и я со всей силы швырнула ее. Нимфа ловко поймала талисман и тотчас исчезла.
— Я бы не одобрил ваш поступок, госпожа, — смиренно заметил кот.
Мы шли по каменным ступеням, стертым бесчисленными ступнями, и у меня было чувство, будто я спускаюсь в ад.
— Собственно, так оно и есть, синьорина. — Я уже привыкла, что мне нет необходимости высказывать свои мысли, чтобы получать ответы. — Но ничего не бойтесь. Видите ли, место, куда мы идем, для всякого свое. Безутешный эллин оказывается в бесплотном царстве Аида, фанатик средневековья — в пыточных застенках святой инквизиции, ну а ваш современник частенько попадает… Вот уж этого я хотел бы меньше всего. Платон соединился со своей идеей человека, Савонарола направился прямиком на Страшный суд, а Сартр — в одну комнату с другими. Люди отлично справляются с тем, чтобы еще при жизни устроить себе филиал ада в одной отдельно взятой душе. Просветленным с Альдебарана, на ваш земной взгляд, придется легче всего: сиди себе на стуле и жги спички, чиркая их о коробок — одну за другой, и так без конца. Каждому свое, синьорина, каждому свое. Ада хватит на всех.