— Мы, однако ж, слышали, будто вы очень быстро работаете, — сказал кардинал, не поднимая глаз.
— Да, когда мы ухватим правильную нить.
Кардинал поднял глаза. Вот и Эль Греко сказал про себя «мы», он настолько углубился в поиски этой самой нити, что удвоил себя, что превратил себя в некое число. Или кардинала просто рассмешили слова о нити? Может, эта улыбка и есть его лицо, эта складка, которая несколько сдвигает к щеке седую бороду и прокладывает глубокую борозду между петлями, на которых держатся дужки очков? О нет, эта улыбка была лишь пряной приправой к блюду, и на вкус она была не как сладость, а как, скажем, серый молотый перец; в самом Ниньо не содержалось ни грана сладости, это была квассия, горькое дерево, твердое, сухое, без корешка, просто палочка. А рот широкий, — заметил Эль Греко, — очень даже широкий, но борода это скрывает, а вот нижняя губа тонкая, борода оставляет свободным клочок кожи, из-за чего нижняя губа тоже кажется широкой, такая же губа была и у опочившего Филиппа, но у Ниньо и вообще нет губ, борода обманывает.
— Мне было бы очень приятно, если бы Ваше Высокопреосвященство пригласили в комнату чтеца, — сказал Эль Греко. Он хотел взглянуть на слушающего Ниньо. Кардинал позвонил.
— Житие Святого графа Оргаса, — повелел он, и капеллан начал читать.
Эль Греко вслушался. Теперь он не работал. Лишь провел ногтем большого пальца несколько линий по чистой поверхности. Капеллан же читал: «Едва блаженный граф Оргас усоп и благородные рыцари среди ночи собрались у часовни, дабы предать земле его тело, над головами собравшихся разверзлось небо, из облаков выступили на свет Святой Отец церкви Августин и Святой Великомученик Стефан и опустили тело покойного в гробницу. Благочестивое смятение и священный трепет охватили собравшихся священнослужителей, равно как и дворян, все они начали восхвалять отменные добродетели усопшего графа, который при жизни всеми силами своими и всем состоянием служил церкви, и вот теперь телу его небеса воздали такие почести, каких мало кто сподобился из живущих на этой земле».
Здесь кардинал перебил монотонную настойчивость чтеца:
— Если Нам не изменяет память, вы живописали это чудо?
Эль Греко утвердительно кивнул.
— Внимание Вашего Высокопреосвященства к моим картинам для меня высокая честь.
Ниньо де Гевара тихо повторил слова из повествования о чуде: «Благочестивое смятение и священный трепет охватили собравшихся…», затем добавил, уже от себя:
— Однако на вашей картине Мы не находим ни благочестивого смятения, ни священного трепета. Наверху вы рисуете разверзшиеся небеса, внизу размещаете святых среди людей, причем на лицах у ваших грандов нельзя найти ни малейших следов даже простого удивления.
Ноготь Эль Греко перестал царапать холст, вместо ответа он провел первый штрих. Быстрая дуга схватила глаза Великого Инквизитора, скрытый, отдаленный покамест вопрос в постанове головы, во взгляде искоса. Потом Эль Греко заговорил — а его грифель скрипел и потрескивал в такт словам — заговорил из-за мольберта, открывавшего взору лишь его правый, прищуренный ради остроты зрения глаз.
— Ваше Высокопреосвященство, чудо не вызывает у меня удивления, у Бога все возможно, как учит нас Святая церковь, явись здесь, перед нами, ангел, который начал бы водить моим грифелем, меня и тогда не охватило бы благочестивое смятение…
— И священный трепет тоже нет?
Голос Ниньо де Гевары, казалось, охватывает скрытую плоскость картины, лишь Эль Греко остался там, где он был, и отвечал так:
— Ангелы суть добрые духи, они не должны нас пугать.
В ответ Великий Инквизитор, тихим голосом, словно размышляя над сказанным:
— Но ведь ангелы неизменно возглашают: «Не бойтесь».
Эль Греко наколол грифелем место для глаз, и таким же острым оказался и его ответ:
— Это глубинное требование Евангелия, которое само по себе является благой вестью, это вечный призыв небес: «Не бойтесь».
Тогда Великий Инквизитор спросил, словно ждал совета:
— А как же тогда быть со страхом Божьим, который есть начало всей мудрости?
Эль Греко, столь же безобидным тоном:
— Именно начало мудрости, нижняя ее ступень.
— А остальные ступени?
Эль Греко встал, развел наподобие щипцов большой и указательный пальцы, словно желая измерить голову кардинала, и лишь после этого ответил:
— Остальные ступени суть свобода, радость и любовь.
Кардинал подал знак капеллану и тот вышел.
— Тогда последний вопрос, господин Доменикос Теотокопули, — он взял со стола водяные часы и подержал их на свету, — один вопрос: на какой ступени находитесь вы… — голос вопрошающего становился все отдаленнее и беззвучней, — пребываете ли вы у начала мудрости или успели подняться выше? — И, поскольку Эль Греко не отвечал, повторил кратко и, можно сказать, утомленно: — Вы ведь не боитесь?
Лоб Эль Греко чуть поник, широкие верхние веки, грозившие совсем закрыть глаза, делали его лицо старым и усталым, хоть и было ему всего пятьдесят лет. Он лишь коротко помотал головой и подошел к своему ящику с красками. Когда он бросил на палитру мазок кармина и потом мазок киновари, кардинал снова заговорил:
— Красный цвет? Но Мы ведь облачены в фиолетовый цвет, как и положено перед адвентом.
— Вашу шапочку и Ваш омофор я напишу красным, Ваше Высокопреосвященство, пурпурно красным, лицо Ваше — бледным, ворот и стихарь — белым, а фон — темным, как повелел мне Господь ради истины.
Вот тут Ниньо де Гевара был и в самом деле удивлен и даже возвысил голос:
— Господь повелевает цветом?
Эль Греко повторил свои слова и подтвердил:
— Да, Ваше Высокопреосвященство, ради истины.
— С какой же истиной вы сообразуетесь, когда заменяете фиолетовый цвет на красный, а светлый фон — на темный?
— С той самой, которую возвестил Господь, с той, что светит от восхода солнца до заката, и открывает глубокое и сокровенное, и знает, что таится во мраке.
Кардинал бросил взгляд на его напряженно повисшие руки и промолвил:
— Черное и красное — что же это открывает?
Теперь Эль Греко целиком вышел из-за мольберта, и голос его не дрожал, хоть и был очень тих:
— Огонь среди ночи.
Великий Инквизитор чуть заметно склонил голову, все его движения были медлительны и почти незаметны, как новые проявления его неподвижности, и поглядел на Эль Греко снизу вверх.
— Вы подразумеваете своей картиной Святую церковь?
Эль Греко кивнул, но теперь его охватила дрожь, и он кивнул снова и взмолился, чтобы присутствие духа его не покинуло, чтобы этот кивок не возвестил о его предательстве, затем продолжал с прежней дрожью:
— Она обернулась кровавым огнем, Ваше Высокопреосвященство!
Великий Инквизитор встал со своих кресел:
— У церкви много врагов, — спокойно сказал он, после чего добавил, что завтра, в то же время, он снова будет готов. Когда Эль Греко целовал перстень, он услышал далеко над собой зажатый голос де Гевары:
— Сегодня пополудни от места вашего ночлега отправится процессия Святой инквизиции, поглядите тогда и взвесьте в сердце своем те слова, которые будут на знамени процессии явлены миру. Известны ли вам эти слова?
Эль Греко кивнул и ответил:
— Два этих слова суть два глаза Святой церкви, да не ослепнет она ни на один из них.
Он отвесил поклон и спиной направился к двери. Даже не существуй ранее это требование этикета, он бы сам его выдумал. Теперь же, когда он уже шел по улицам, он по-прежнему ощущал у себя на спине взгляд этих глаз, этих холодных, неподвижных, темных глаз.
Он не пошел в трапезную, чтобы пообедать, он сидел у себя в келье, сидел на своем топчане, праздно положив руки подле себя, тыльной стороной ладони кверху. Он поглядел на свою правую и на свою левую руку и увидел, что обе они пусты. И голова его склонилась к левому плечу.
Полуденный час в келье у братьев-доминиканцев может быть до того тих, что человек способен в этой тишине расслышать биение собственного сердца. Достаточно задержать дыхание, чтобы услышать этот глухой неумолчный звук, разве что одновременно будет слышно постукивание в изъеденной древоточцем подставке для молитвы, хотя это звук более высокий и не столь равномерный. Эль Греко прильнул ухом к подставке и за этим занятием забыл про глухой стук своего сердца. Здесь стучало совсем другое сердце, возможно, сердце Мануэля, его маленького сына, или старое сердце его жены, или сердце Газаллы, который испытывает страх, — попробуй не испытать, когда ты единожды через тело своего брата ощутил огонь и пытку. Он выпрямился и начал ходить кругами. Кряхтение расшатавшихся половиц заполнило крохотную келью. Он начал отыскивать еще не расшатавшиеся и потому бесшумные половицы, вернее, искали его возбужденные ноги. А что если я прямо сейчас поскачу в Толедо, а оттуда с Мануэлем и его матерью поскачу дальше, — Газалла поехал бы с нами в Венецию, — он остановился, улыбаясь, он увидел перед собой этот бесшумный и в то же время столь оживленный город. Если я брошу все как есть — а что именно «все»? Что ты бросишь таким образом на произвол судьбы? Книги, множество книг, дом, созданный по твоим собственным планам, множество домов, созданных по твоим планам, ковры, столы, шкафы, всякая утварь — ну и картины, в Сан Томе — «Погребение», в Эскориале — «Фиванский легион», в соборе — «Совлечение одежд», да, именно совлечение, а что еще человек может бросить, кроме своих одежд, жизнь нага и всюду одиночество. И, значит, человек не может бросить решительно ничего. Может, податься на Крит, чтобы круг замкнулся именно там? И снова заскрипели половицы, и снова ноги его продолжили поиск, покуда под окном у него не раздалось пение псалмов.