Зеленым концом кверху
Перевод Шаши Мартыновой
Малец, тому, кто сажает деревья, нужно знать всего ничего: зеленым концом надо кверху, и ни в одном на свете дождевике тебе не будет сухо.
Вилли-Пихта
Промок насквозь,
Уже неважно,
Идет ли дождь.
Сажай ростки,
Один за другим,
И дуй вперед.
Родись, умри в
Бездумном ритме,
Делай дело.
Не заметишь,
Что забыл про дождь,
Слившись с его
Однозвучьем.
Корень и вздох —
Разницы нет:
Всё — тяжкий труд.
Сырое тело горит
Из костей — вон.
Все по порядку
Перевод Шаши Мартыновой
Столько истинных путей.
Обилие изумительных наставников.
Не счесть рек, в которых еще не рыбачил.
Возможности любви, что выше математики.
Столько грязной посуды.
Неестественный отбор: медитативное созерцание лягуха-быка, что харит камень
Перевод Шаши Мартыновой
Зелье электрического студня,
кластеры нервных узлов
в бинарном рассольнике —
как от побужденья возникает действие,
так мозги неизбежно делают выбор.
И по некой немалой ошибке в распознавании образов
или существенной когнитивной оплошности
мозг лягуха-быка избрал
двухфунтовый камень
объектом неистового обожания,
камень (на мой взгляд млекопитающего, надо сказать),
не похожий
и даже отдаленно не смахивающий
на женскую особь лягушачьего вида.
Лягух и впрямь услаждается
как-то отупело,
но камень, со всей очевидностью, это нисколько не трогает,
а, стало быть, можно предположить, что
не вихрь сладостного забвения
питает настойчивость лягуха,
а нешуточный вывих в восприятии —
или, вероятно, общая его свихнутость.
Кое-кто почерствее мог бы даже счесть его
воплощением мужской бесчувственности.
Из межвидового гендерного братства
и общего беспокойства
я наставляю моего земноводного друга:
«Эй, по-моему она не строит из себя неприступную.
Тут все буквально, Джек, —
все так и есть, дружище, выбито в камне.
И с моей стороны было б небреженьем, не вырази я
свои глубокие и чрезвычайно обоснованные сомнения,
что тебе удастся ее упахтать,
сколь бы продолжительным и впечатляющим
ни было рвение».
Ноль внимания моему совету,
равно как и моему присутствию вообще —
лягух-бык продолжает бесплодные домогательства
с той зацикленной приверженностью недомыслию,
что извечно сопровождает
бессмысленную осоловелую похоть.
Но, если честно,
чей мозг не искрил в хлябях гормонов
или, вспыхнув, как разбитая склянка с бензином,
не улетал метеором в ревущий водоворот,
где хоть к камню бы приткнуться?
Можно лишь заключить,
что эдакое непреодолимое вожделение
служит виду гарантией выживания,
детородным попранием
любых решений, требующих мысли,
мысли, общеизвестно, подверженной думанью,
а чем больше думается о думанье,
тем думательнее становится.
Стало быть, хоть мозг и создан выбирать,
само его существование в конце концов зависит
от созидательного превосходства безмозглой страсти —
и, при всем уважении к мсье Декарту,
вы есть прежде, чем мыслите об этом.
Низкие влечения, что правят высокими страстями,
сводят на нет всякий выбор, а заодно и
здравый смысл, нравственность, вкус, воспитание
и любые прочие блестки,
которыми мы покрываем все липкое и сырое.
Суровая правда: мы не выбирали выбирать —
ни мозги, что напрягаем, выбирая
толкование собственного полового бардака,
ни сердца, что обременяем мы огрехами
во имя любви.
Как ни решай мы, чего хотим,
выбор — не свободен;
мы живы по милости нужд понасущней.
Вот так под настойчивым натиском нужды
влезаем мы по ошибке на камень-другой.
Эта наша глупость — чуть срамнее иных, да,
ну и что?
Сила императива
вместе с законом средних чисел
практически гарантируют, что хватит и тех,
кто не промахнется
и наделает мозгов, которыми кому-то придется мозговать,
чтоб решить, какие шаги предпринимать
к тому, что, как нам думается, нужно сделать
на каменистом пути между заблужденьем и грезой —
когда приступить, как пустить в дело мечты —
на пути, где мы наконец понимаем:
воля — не выбор,
который мозг волен выбирать.
По счастью, мой бородавчатый друг,
душе суждено фланировать.
Рыбалка в Чертовой дыре в разгар весны
Перевод Максима Немцова
С вершины Храмового хребта
до Южного притока Гуалады —
всё под уклон,
первые полмили такая круть,
что и заорать толком нет времени,
врезаясь в какую-нибудь
секвойю, чьи верхушки высятся внизу,
оставшаяся древняя роща, которую
складки местности уберегли от рубки.
Молясь, чтоб и меня уберегли,
спускаюсь
осторожно, осторожно, ноги
елочкой, для
равновесия помахиваю футляром с удочками,
будто дебильный потомок
Айзека Уолтона и «Воздушной Валленды»,
пробираюсь дальше, выпадами и нырками,
все вниз и еще чуть в Чертову дыру,
совершенно уверен, какое именно отверстие
вдохновило дать ущелью это имя,
и столь же уверен, что где-то есть путь и полегче;
вниз, пока склон наконец не сдается,
относительно не сглаживается,
и вот я прохожу под деревьями,
их энергичная новая поросль мшиста в раннем свете,
потом ниже легче
и по лугу наносной террасы
в колтунах ослинника, мака, голубоглазки,
пурпурных цветков дикого касатика,
жутких, как представления порнографа о романтике;
вниз к реке.
Кеды и «ливайсы»,
забредаю прямо в них, закидываю
«Заячье Ушко» с Золотинками, что сам навязал,
в стремнину над омутом,
слежу, как тонет,
вздувается по теченью,
плывет…
а разум мой заплывает дальше,
еще ниже по реке, где упругий изгиб воды
подрезал берег в тени азалии,
а я пытаюсь вообразить, что за обморочный
аромат испустят
цветы, промокшие от света,
когда солнце коснется их часа через три,
и размышляю, не разумней ли подождать
или лучше будет лишь воображать и двигаться дальше,
поэтому когда налетает форель, я хлопаю ушами минут пять
и, несмотря на десяток нежных вдумчивых бросков,
черт бы меня драл, все равно мне ее не зацепить.
Не важно. Утро великолепное,
три мили реки до моего выкарабкивания к мосту,
и если под тем обрывом в азалии —
не дом мечты для крупных рыбин,
я ни шиша не понимаю в рыбалке
и должен бросить ее не сходя с места, —
закидываю нахлыстом удочку в этот изумрудный омут,
после чего весь предаюсь
ученым статьям по норвежской грамматике,
расточающим будущему условному времени
ту страсть, что ныне идет на то,
чтоб завлечь рыбу в настоящее.
Когда я поворачиваюсь и бреду по скальному мелководью
обратно, к прочной почве на галечной речной отмели,
нервная лягушка — я не заметил ее под ногами —
решает, что медлительное создание
может быть неуклюже так же, как и бестолково,
и прыгает изо всех силенок —
плюх враскоряку аж на пол-ярда,
от которого ее оглушает на миг дрейфа,
а потом она складывается пополам, жопкой в воздух,
и заныривает,
поглубже, пока пузом дно не царапнет,
после чего ритмично дрыгает лапами
по чистому мелководью,
и облачка вспугнутого ила, размеренно, взметаются
за нею следом.
И пока я наблюдаю, как эти млечные тучки кремнезема
цветут и растворяются,
вихрятся и оседают,
некая сила, вызванная привольной славой дня,
что-то дикое во мне,
мне хотелось бы назвать его поэзией,
требует высвобожденья,
и я говорю вслух, чтоб и самому послушать:
«Так вот, к чему вся моя жизнь свелась:
лютая сладость речного света;
неистовая спайка лепестка и плоти,
нырка и скольженья».
Так, растворившись в восторге, бездумно
я наступаю на камень в водорослевой слизи,
зависаю в ошалелом созерцанье
своих кедов в раме неба, что капают мне на физию,
и шлепаюсь жопой
в холодную воду, от которой и костный мозг
весь кукожится.
«Йяарррргггггггаааааахххххххххххх!»
Да. Да, ей-все-святое, да!
Даже лучше.