Лецкий вздохнул:
— Всего хватает. И я не умею держать дистанцию, да и реальность слишком приблизилась.
— А чем она тебе не по вкусу? Если, конечно, оставить в сторонке несовершенство этого мира? Намедни тебе нанесла визит моторизованная дама. Это не повод для ламентаций.
— Все видите, — буркнул он недовольно.
— Вижу, как дама входит в подъезд, слышу, как звонит в твою дверь, — ласково согласилась Спасова. — Еще одну чашечку?
— Наливайте. Дело не в даме. Хотя и в ней. Скажите мне правду и только правду — я, в самом деле, похож на лоха?
Она деловито его оглядела.
— Нет, не похож. Моторен. Успешен. Развит хватательный инстинкт. Ноздри раздуты и подвижны — принюхиваются к нашим окрестностям. Кроме того, поджар, быстроног. Что отвечает законам профессии. Сама профессия очень гражданственна — печешься о нравах и общем благе. А также о тех, кто стоит на страже вышеупомянутых ценностей. То бишь карает и изолирует.
— Вы, как мне кажется, проголодались. Вот и решили мной закусить. Сидите величественная, как Ахматова, и жалите в уязвимое место. Я сам хочу жить, как Пастернак.
— Ах, в самом деле?
— А разве нет? Быть заодно с правопорядком.
— Ну как же! Воспеваешь Фемиду с ее пенитенциарной системой. Мы славно распределили рольки. Анна всея Руси с Борисом. Все правильно. Так жили поэты.
— Ну, поскакали.
— Нет, унялась. Пей кофе, Герман. Нет, ты не лох. Не зря же вчерашняя амазонка приехала к тебе оттянуться. Сейчас я тебе налью ликерчика. Какие ж заботы у человека, который в ладу с правопорядком?
Стиль общения был выбран и принят. Шутливо поклевывали друг друга. При этом — не всегда безобидно. Особенно доставалось Лецкому. За прожитый век в кладовке старухи скопилось и желчи и перца вдосталь. Но Лецкий позволял ей и то, чего бы никому не позволил. Похоже, что ощущал потребность взглянуть на себя сторонним взглядом. Тем более чувствовал: взгляд — не сторонний, в старухином сердце занял местечко.
И тут он был прав. Ядовитая Спасова вряд ли бы в этом себе призналась, но Лецкий по-своему замещал того, о ком думать она опасалась. Ночью, когда стоишь у окна, смотришь на черный беззвездный полог, плотно опущенный на столицу и улицу Вторую Песчаную, видишь всех тех, кто умело отщипывал от старившейся души по кусочку, обычно и возникает лицо уплывшего от тебя человека. Думать о нем небезопасно. В эти минуты мысль о соседе, бойко вальсирующем по жизни на волоске от нерукопожатности, внезапно оказывалась спасительной. Почти изнурительный ригоризм в эти мгновения отступал, давал слабину, незаметную трещинку — в непробиваемом стекле есть, как известно, коварная точка. Надобно только в нее попасть.
— За вас, Минерва дома сего, — Лецкий опустошил свою рюмку. — Самое скверное: ваша правда — меня готовы уестествить.
— Ну что же, ты — сын своего народа.
— Если бы! Я себя ощущаю, словно я дочь своего народа.
— Без разницы. Пора уже знать: «народ» — это слово женского рода. А женщины — уж такие создания. Они подчиняются кулаку, а любят ушами — возьми, например, нашу соседку Веру Сергеевну. Супруг Геннадий ее поколачивал, она это жертвенно терпела. Пока его не увели альгвазилы.
Лецкий лояльно развел руками.
— Он посягнул на щит державы.
— Неважно. Благодаря репрессалиям, плакучая ивушка стала свободна. Она разогнулась и оценила жолудевский виолончельный бас. О чем ты думаешь столь напряженно?
Лецкий отозвался не сразу. Долго смотрел на полый сосуд, зажатый в пальцах, потом осторожно поставил его на круглый столик, победоносно взглянул на хозяйку.
— Я думаю, что, как всегда, вы правы, — голос его был полон лукавства и нескрываемой благодарности. Не дожидаясь приглашения, быстро наполнил ликером рюмку, с чувством сказал:
— И вновь — за вас.
Вскоре Лецкому позвонил Коновязов и спросил его, готов ли он к встрече.
Лецкий подтвердил, что готов.
Сентябрь уже возвращал москвичей из отпускного отдохновения, настраивал на рабочий ритм. И вместе с тем продолжал обольщать притворною лаской бабьего лета, как будто медлил перевести стрелки часов на зимнее время.
Их историческая встреча произошла на Тверском бульваре в недавно открывшемся ресторане, носившем сакральное имя поэта. Он очень быстро стал респектабельным, но Коновязов не мелочился. Должно быть, он часто сюда захаживал, — обслуга выказывала радушие, давала понять, что их знакомство стало уж если не тесной дружбой — дистанция тщательно соблюдалась — то давней уважительной связью.
Особая избранность ресторации подчеркивалась непритязательным обликом. Ни грана купеческого шика и нуворишеского роскошества. Образ отца российской словесности, незримо витавший над длинным залом, требовал безусловного вкуса и аристократической сдержанности. Платили не столько за ботвинью, сколько за некое перемещение в классический девятнадцатый век.
Сновали неслышные официантки в опрятных коричневатых платьицах, очень похожие на гимназисток. Кельнеры были наряжены в легкие куртки того же цвета несколько ливрейного вида и почему-то напоминали служителей циркового манежа.
Один из них, влажноглазый брюнет с приятным интеллигентным лицом и аккуратным косым пробором в ровно уложенных волосах, подвел их к столику на двоих и сразу же отошел в сторонку.
Пока Коновязов устало листал предложенное ему меню в обложке со старой буквенной вязью, Лецкий разглядывал и изучал этот игрушечный заповедник в центре сегодняшней Москвы, словно опасливо погружался в реанимированную среду и стилизованную жизнь.
Когда они приступили к трапезе, он мельком взглянул на Коновязова. Лидер неспешно, почти торжественно орудовал своей конской челюстью. «Должно быть, такою — подумал Лецкий, — Давид сокрушал филистимлян». Эта библейская ассоциация возникла естественно и органично — вся декорация располагала к книжному восприятию мира. Гула неутомимой столицы, дышавшей натруженными легкими так близко, в каких-то двух-трех шагах, не было слышно, над ними висел сосредоточенный полумрак, и обстановка казалась цитатой, выдернутой из хрестоматии. Лишь общество за соседним столом немного возвращало к реальности — трое щебечущих китайцев и томная дама славянской внешности — а впрочем, и они обретали вполне экзотические черты и становились частью условности.
Отведав принесенной форели, лидер отечески посмотрел на призадумавшегося Лецкого, заговорил о партийном строительстве. Он вновь напомнил, что «Глас народа» ищет свой будущий электорат не среди тех, кто процвел и взорлил в силу природной своей оборотистости, незаурядной приспособляемости. Не к ним обращается «Глас народа». Пусть нынче и существует спрос на ловких и мобильных удачников, любимчиков несправедливой фортуны, его избранники и избиратели — обычные рядовые люди.
Он заглотал розоватый ломтик, печально трепетавший на вилке, так беспощадно и неумолимо, как будто расправился с трупом врага. После чего объявил, что сегодня не существует идеи востребованней, нежели провозглашенная им идея обычного, непримечательного, вполне рядового человека. Этот рядовой человек вовсе не тот простой человек, с которым то и дело заигрывают. Тут есть принципиальная разница. Простой человек всегда стремится всем доказать, что он непрост, открещивается от своей простоты, не терпит ее, тяготится ею. Он напрочь развращен телевизором и рад обменять свою первородность на чечевичную похлебку нашего глянцевого экрана. А рядовому человеку не до актерства и не до шума. Он ощущает себя в ряду не угнетенно, а органически. В этом и кроется его прелесть, его неброская красота, но в этом и его неприступность — он инстинктивно оберегает целостность ряда, он недоверчив и неохотно идет на общение. Большая проблема обратной связи.
Когда-то в Италии жил человек, который ходил вокруг да около его, коновязовского, прозрения. Субъект по фамилии Джанини. Что-то нащупал, что-то учуял. Заговорил о «квалюнквизме». Это затейливое словцо не поддается переводу. Если буквально, то «рядовизм». Жаль, что такого слова нет. Но этот Джанини был занят рекламой, поиском удачного слогана и не испытывал острой потребности в новейшей социальной религии. В нем не было мессианской истовости. Понятно, он быстро сдулся с поверхности. Естественная судьба игрока. На сей раз идея нашла выразителя.
Когда Коновязов заговорил, Лецкий почувствовал, что предстоит длинный обкатанный монолог. Слова давно уже превратились в послушные ровные кирпичи, которые сами ложатся рядом. Вот вымахнули готовые стены, вот в них уже появились окна. За ними улеглись половицы, и вознеслась входная дверь — добро пожаловать, господа. Дело за черепичной крышей, но вот и она увенчала здание. На миг показалось, что Коновязов сидит не за столиком ресторана, косящего под старый трактир, нет, возвышается на трибуне. Бросает своей простертой дланью не то урожайные зерна истины, не то железный кованый стих, облитый горечью и злостью.