***
Он вспомнил тот вечер, когда они с нею слушали «Крейцерову сонату». Оба не очень любили Бетховена, но, прочитав повесть Толстого, решили понять, как музыка повлияла на литературу. Замысел повести, если верить предисловию к тому изданию, которым они располагали, родился у писателя ещё до женитьбы, и, тем не менее, отмечал критик, Толстой в этом произведении предвосхитил свою супружескую жизнь, описав её очень точно. Период влюблённости, безразличие, ненависть, ссоры и примирения, - всё, что составляло жизнь в Ясной Поляне, неоспоримо свидетельствовало: характеры их оказались столь разными, что о согласии в семье не могло быть и речи. Бурные сцены, которые описывал Толстой в своём дневнике, случались всё чаще, пока однажды он не выдержал и в одну из бессонных ночей не уехал неожиданно из дома.
Слушать музыку по вечерам после ужина вошло у них в привычку (у них была прекрасная аудиосистема). В тот день она поставила компакт-диск с произведениями Бетховена и чередовала музыку с чтением вслух отрывков из Толстого. Потом они долго разговаривали, перебирая своих хороших знакомых, повседневная жизнь которых казалась адом, - почему те не расходились в разные стороны, чтобы начать всё заново? Возможно, они испытывали потребность в мучениях и цеплялись за них как за неотвратимость.
Музыка Бетховена звучала напряжённо, за натиском и отступлением двух противоборствующих начал угадывалась нарастающая ярость. Скрипка и рояль спорили, теснили друг друга, резко замолкали, тут же грубо вторгались в партию другого и сходились в неистовом presto, после чего успокаивались. Но спокойствие их оказывалось лишь краткой передышкой, отдыхом после схватки, и вновь звучала, набирая силу, тема взаимной ненависти, вновь скрипка и рояль схлёстывались в ожесточённой, не на жизнь, а на смерть битве, исходом которой могло быть только уничтожение, только смерть, ничто.
Каков был смысл этого музыкального произведения? Хотел ли Бетховен сказать, что мужчина и женщина рождены для взаимной ненависти, для того чтобы отравлять друг другу существование? Она не соглашалась и приводила примеры из жизни. Толстой, написавший «Крейцерову сонату», был для неё загадкой, она его не понимала, более того - он был ей неприятен, но она любила Толстого-автора бессмертных романов.
Может быть, это происходило потому, что она не только не верила в Бога, но, по её словам, не верила и в ад.
***
В книге его жизни не было связного сюжета, попадались лишь отдельные страницы; разрозненные, никак не связанные между собой, они походили скорее на набросок того, что вполне могло бы стать сюжетом. Неопределённость этих страниц не позволяла ему ни делать выводы, ни представить их за образец. Поддаться желанию задним числом связать разрозненные события, означало вводить в заблуждение - это годилось для других, но не для себя самого. И не было смысла стараться ради такой малости. Какое имело значение, что поступки его могли быть - и чаще всего бывали -неправильно истолкованы, искажены? Всё равно мазню и неумелый набросок не выдашь за безукоризненную работу выпускника Художественной Академии. Он не желал быть образцом для подражания - ни моделью, ни статуей, - и потому не хотел, чтобы его судили по общепринятым меркам. В книгах он не намечал дорогу к себе - он стирал её; понять его через книги было нельзя - в реальной жизни он был тем, что оставалось вне их. Дело было только за тем, чтобы подвести итог, но ждать этого уже недолго.
Сознание того, что он - лишь исполнитель, лишь череда случайных поступков, приводило его в хорошее настроение, он одевался потеплее - от гор тянуло холодом - и отправлялся пройтись. Свернув несколько раз за угол, увильнув от велосипедов, машин и повозок, он бросал беглый взгляд на киноафиши с индийским красотками и ловкими каратистами, здоровался с соседями и с покупателями ближайших лавочек, а потом окунался в гомон бурлящей Площади. Он крепко держал за руку младшего из детей, а точнее, позволял тому тянуть себя к магазинам игрушек или к лавочкам, где торговали завернутыми в кулёк сладостями, фисташками и грецкими орехами. В эти минуты он чувствовал себя легко, свободно, словно у него, как и у его маленького спутника, и впрямь не было прошлого, и ничего не существовало на свете, кроме возвращения домой, крепко ухватившейся за него смуглой ручонки и хитрющих, очаровательных глаз малыша, - всё сходилось в настоящем и окупалось им: старик, которого он видел в зеркале и в котором с трудом узнавал себя, был тем мальчиком на фотографии, где он стоял вместе с братьями под эвкалиптом; матери с ними не было, и они знали о ней совсем немного, как, впрочем, и о своём прошлом или о том, что ждало их впереди; они стояли, серьёзно и пристально глядя в объектив, и ни один из них не выглядел счастливым, ни один не улыбался, поэтому улыбка малыша накладывалась на старую фотографию, освещая потускневшие от времени лица, и была последним бесценным даром, за который следовало держаться, и с которым «потом» уже не имело значения.
***
Часами лежал он на кушетке, то с головой уходя в книгу, то забывая о ней, и глядя на то, что открывалось ему отсюда, с верхней террасы.
Тонкая линия белеющих вдали гор и силуэт большой мечети, неподвластные разрушительному натиску времени, были неким подобием постоянства и прочности. Город разрастался и одновременно приходил и упадок: тут и там хаотично возникали надстройки, пристройки и сарайчики, из которых сам собой составлялся другой, скрытый от постороннего взгляда добавочный город, свидетельство того, что жителей становилось все больше и больше. Лес простых вертикальных антенн повсюду пополнился круглыми, ядовито-белыми грибами параболических антенн. Почему людям необходимо плодиться и тесниться на этой планете с ограниченными природными ресурсами? Разве не знают они, что несбыточная мечта продлить свое существование, воплотившись в детях, лишь причина новых бед, и что мир, идущий в пом направлении, обречён на гибель? Появится ли когда-нибудь мудрый и прозорливый деспот, которому достанет честности и мужества громко сказать об этом и стерилизовал, всех своих подданных? Разве не видели люди в теленовостях прямого включения при смертной казни или агонию умирающих от голода детей, превративщихся в живые скелеты, брошенные в яму трупы и лужи ещё тёплой человеческой крови? Возможно, геноциды и пандемии были секретным оружием машиниста сцены, который хотел сгладить последствия своего творческого безрассудства. Может быть, ангелы и демоны смерти, сами того не подозревая, выполняли лишь почётную очистительную работу и заслуживали всяческого восхваления? И если человеческий удел - бесцельно идти вперёд, то уж демиурги обязаны быть всегда безупречно точными. Какое будущее уготовано детям, родившимся в нищете богом проклятых стран и континентов? Брошенная вскользь идея Свифта могла стать неотвратимой реальностью: следовало откормить всех голодающих детей на земле, а когда они достаточно подрастут и будут готовы к употреблению, засахарить и продавать в гигантских супермаркетах, предназначенных для господ этой планеты. Тогда естественный родовой отбор компенсирует случайности бессмысленного размножения!
(Сам он никогда не хотел иметь детей, не хотел брать на себя ответственность за чью-то неминуемо обреченную жизнь, и она с уважением относилась к его воле. Хорошими или плохими, но детьми его были написанные книги: они займут своё место на полках библиотек и пребудут там до скончания веков.
Но зыбкая нить его размышлений тут же прервалась: какая разница прожорливый червь или постепенное угасание написанной страницы?)
***
Бесконечно долго мог он смотреть на горы, разглядывая заросшую лесом высокую гряду. Сколько раз, вернувшись от своего друга-букиниста, с которым любил поболтать после обеда, он с изумлением обнаруживал, что до гор рукой подать, что они почти вплотную подступили к городским окраинам. Это был не бал ее чем обман зрения, но поразительно достоверный! Казалось, что горы, на вершинах которых белел снег, двинулись вперёд, как Бирнамский лес в «Макбете», и вот-вот коснутся желтовато-розовых крыш. Случаюсь это всегда неожиданно - горы вдруг вырастали рядом, словно бутафория, сотворённая ловким постановщиком. Они были для него горизонтом и стеной, границей другого мира, манящего и недоступного; мир этот притягивал, откликаясь на живущее в глубине его души смутное желание убежать.
Многие путешественники писали о своих впечатлениях от этого величественного зрелища, но его ощущения были другими. С террасы на крыше дома открывался ему вид на тянущуюся вдоль всего горизонта линию гор, на их вершины, то торчащие пиками, то округлые, на отвесные склоны. Между ним и горами лежало пространство, напоминавшее ему цветные иллюстрации из его детских книг по географии: за картинкой с пальмами и скупой растительностью следовало изображение Средиземноморья с оливковыми рощами и красновато-бурой землёй, которое неожиданно сменялось ельником на альпийских склонах, мало похожих на настоящие. Так было и здесь - всё менялось мгновенно, и очень скоро начинало казаться, будто видишь собранные в единую неправдоподобную цепь пейзажи разных мест, - иногда после редких теперь поездок за город на машине у него возникало ощущение, что он побывал в тематическом парке.