О. Лешкова решила широко рекламировать роман в интеллектуальных кругах, у людей, умеющих читать. Интересен выбор людей, о котором она думает: “Мы с Вами так давно не виделись и я не могу восстановить в памяти, в каких аспектах Вы находились с Корнеем Чуковским, Евг‹ением› Замятиным, Н. Н. Шульговским и пр. Мне помнится, что в “Бродяче-Собачьи” времена Чуковский относился к Вам хорошо. ‹...› Сейчас большинство лит-людей в разъезде, и пока я отдала книжку одному Московскому кино-человеку (сценаристу) в Сестрорецке, который поделится ею с Чуковским. Затем, вероятно, покажу ее Евг‹ению› Замятину и Шульговскому”.
Особенно интересно упоминание Сологуба: “Федора Сологуба, к сожалению, нет в живых, вот к нему первому я пошла бы с Вашим “Восхищением”, и он-то уж, конечно, обрадовался бы ему”. И немножко дальше: “Ф. Сологуб и близкие к нему изъяты, т. к. мистицизм и всякое приближение к нему окончательно запрещены”. Для О. Лешковой мистическое содержание романа имеет, хотя и не нарочно, провокационный характер, который она принципиально принимает. Она с удовольствием упоминает анекдот, свидетельствующий о “фарисейской сволочиаде” времени: “Первое, что напортило Вам дело с “Восхищением”, по словам одного москвича, — это то, что вы “тот самый Зданевич, которое писал что-то заумное”. Второе — это то, что на первой же странице “Восхищения” появляется “брат Мокий”. На мое возражение, что “брат Мокий” нужен Вам, как незаменимый материал и нужно же посмотреть, в каком плане он у Вас взят, москвич ответил мне: “нам” никакие братья и ни в каких планах не нужны”. Вообще на представителей новой советской литературы О. Лешкова смотрит неодобрительно: “Слабо, в общем, на нашем литфронте ‹...›. Мечется по нему целый выводок из полит-инкубатора “пролетарских писателей”, изо всех силенок старающихся воплотить инспирации “верхов”, но... книжки их, которыми забиты наши библиотеки, замусолены на первых 5-ти страницах и не разрезаны дальше...” Поэтому она думает, что роман “надо пустить в Институт Истории Искусств, — там до истерики любят всё новое, свежее и больше, чем где-нибудь в другом месте, тяготятся сов-выс-утвержденностями”[8]. Сведений об обсуждении Восхищения в Институте Истории Искусств у нас не имеется.
В Париже книга не получила никакого коммерческого успеха и большая часть из 750 экземпляров осталась нераспроданной. Однако это не очень огорчило Ильязда. В вышеуказанном письме О. Лешкова в своем желании показать, до какой степени она разделяет его подход “к оценкам масс”, цитирует фразу, которую Ильязд сам ей написал о том, что он ободрен “презрением, которым было встречено мое “Восхищение”. В самом деле, после того, как большинство русских книжных магазинов стали бойкотировать книгу из-за десятка неприличных слов, в ней содержащихся, лишь Б. Поплавский в “Числах” (№ 2-3, 1930) и Д. Святополк-Мирский в “Новом французском журнале” (дек. 1931, на франц. яз.) написали рецензии на нее.
Святополк-Мирский обращает большое внимание на мастерство писателя, который никогда не впадает в крайности, на его богатый, но не слишком пестрый язык, на его довольно нейтральный, но никак не бесцветный стиль, на его легкую, совсем не пошлую ритмичность. В стиле романа он видит ту содержательность и ту объективность, которых, по его мнению, не хватает современной русской прозе. И добавляет, что быстрый и широкий темп повествования, а также приключенческая увлекательность фабулы романа позволили бы снять по нему хороший фильм. Он разделяет мнение Лешковой, которая показала книгу в первую очередь сценаристу[9]. Рассматривая роман в историческом литературном контексте, он замечает, что, будучи представителем более эзотерического футуризма, Ильязд не смешался с парижской русской эмиграцией, живя сейчас в почти полном литературном уединении, и что в советской России, где писатели уже несколько лет как бросили футуризм, его книга не может вызвать интереса.
Б. Поплавский тоже подчеркивает оригинальность творчества Ильязда. Он больше всего интересуется положением Восхищения в рамках литературы эмиграции. “В настоящее время не принято как-то в эмиграции подробно останавливаться на достоинствах писателя как художника-изобретателя. Скорее рассматривается его религиозность. Моральное содержание и симпатии критика склонны идти в сторону менее талантливого произведения, но более глубокого”. А в книге Ильязда, “резко отделяющейся от почти всех произведений молодой эмиграции ‹...› видимо прямо нарочитое нежелание погружаться в рассуждения о происходящем ‹...›. Основное достоинство этой книги ‹...› это совершенно особый мир, в который с первых строк романа попадает читатель”, — пишет Поплавский. Однако он добавляет, что можно было бы упрекнуть Ильязда в том, что недостаточно подробно развита психология персонажей, а именно Ивлиты и Лаврентия, и слишком внимательно описана своеобразная жизнь, их окружающая. Но в этом “этнографическом духе” он видит талантливый художественный прием, который сравнивает с “научностью” Будущей Эры Вилье де Лиль-Адана, где Эдисон изобретает механическую женщину, и с некоторыми рассказами Эдгара По. Упоминание двух писателей, которых Поплавский особо ценил, свидетельствует о его положительной оценке романа Ильязда. В конечном итоге для Поплавского “все вместе создает из этого романа, столь чуждого “эмигрантщине”, нечто близкое “извечным вопросам”, в которые русская революция и ее переполох не могли внести ровно никакого изменения. Роман Ильязда — своеобразнейшее произведение молодой литературы”.
Восхищение — абсолютно пессимистическое произведение. Оно является синтезом всего, что было найдено авангардом, и, может быть, поэтому не могло быть иным. Вскоре после выхода романа к Ильязду пришла весть о самоубийстве того, чье мнение о книге, пожалуй, более чем мнение кого-нибудь другого, имело бы для него важное значение. Покончил с собой Маяковский, который в известной мере служил прототипом Лаврентия и в то же время был символом всего авангардистского поколения, будучи, как пишет М. Йованович, “вершиной, к которой стремился русский авангард”. Восхищение было и последним словом этого авангарда. В творчестве Ильязда оно и есть продолжение зауми другими приемами, оно представляет собой возвращение к некоему виду символизма с опытом авангарда. Тем самым оно входит в рамки понятия о “всёчестве”. Следующим этапом этого спирального пути Ильязда, при котором каждый оборот питается опытами целой художественной культуры, будут, через десять лет после издания романа, стихотворения, пятистопные ямбы, сонеты, венок сонетов...
Режис ГЕЙРО
Настоящее, третье издание романа печатается по изданию 1930 г. (Париж, Сорок первый градус) с исправлениями, сделанными И. Зданевичем в 1931 г. для второго издания, которое не вышло в свет при его жизни. Второе издание, с предисловием проф. Элизабет К. Божур, вышло в 1983 г. в США, в издательстве Berkeley Slavic Specialties. Оно факсимильно воспроизводило издание 1930 г. без исправлений. Экземпляр Восхищения с авторской стилистической правкой хранится в архиве Фонда Ильязда в Париже. В настоящем издании сохранены применявшиеся И. Зданевичем в этом произведении принципы пунктуации, а также оставлено без изменений авторское написание некоторых слов (прежде всего, наречий и союзов).
Жене и дочери
Снег нарастал быстро, упразднив колокольчики, потом щебень, и уже брат Мокий выступал по белому, вместо мха и цвета. Сперва было не холодно и хлопья, приставая к щекам и западая за бороду, сползали свежительные. Сквозь возмущенный воздух, бока долины, утыканные скалами, начали одеваться в кружево, а потом вовсе исчезли и тогда полосы задрожали, сдвинулись, закружились, захлестали брата Мокия по лицу, примерзая и беспокоя глаза. Тропа, скрытая от взоров, часто выскальзывала из под босых ног, и пошел путник то и дело проваливаться в скважины между валунами. Иногда ступня застревала и брат Мокий падал, барахтался, гремя веригами, и с трудом подымался, наевшись мороженого
Наконец, грянули трубы. Ветры повырывались из за окрестных кряжей, и ныряя в долину, бились ожесточенно, хотя и неизвестно из за чего. Справа, воспользовавшиеся неурядицей нечистые посылали поганый рев, а позади не то скрипки, не то жалоба мучимого младенца еле просачивалась сквозь непогоду. К голосам прибавлялись голоса, чаще ни на что не похожие, порой пытавшиеся передать человеческий, но неумело, так что очевидно было, все это выдумки. На верхах начали пошаливать, сталкивая снега
Но брат Мокий не боялся и не думал возвращаться. Время от времени крестясь, отплевываясь, утираясь обшлагом, монах продолжал следовать по дну долины дорогой привычной и нетрудной. Правда, из всех прогулок, которые ему приходилось выполнять через этот перевал, да и через соседние, менее доступные, сегодняшняя была наиболее неприятной. Ни разу подобной ярости не наблюл странник, да еще в эту пору. В августе такая пляска. И как будто сие путешествие ничем не вызвано особенным, нет повода горам волноваться. Однако, если судьба пронесет и не удастся им сбросить на него лавину теперь же, то часом двумя позже будет он вне опасности