Не спеша разрезая на ломтики неподатливую яичницу, он вспоминал, еще и теперь не без стыда, как впервые появился в этой убогой чайной несколько лет назад. Он очутился здесь после короткого, в какие-нибудь полчаса, перелета; после города, который вырос невдалеке отсюда на голом месте за десять-двенадцать лет и был юн, заносчив, горделив со своими прямыми, размашистыми проспектами, своими рационально, по схеме, спланированными микрорайонами, своими многоэтажными домами, развернутыми к морю и напоминающими фрегаты, идущие под крепким ветром… И вот, едва лишь оттуда, едва лишь из великолепной гостиницы с отменным видом из номера, включающим и поблескивающие на окраине атомные опреснители, снабжающие город водой; едва лишь из этой гостиницы, где и прохладные холлы, и грузинская чеканка по стенам, и в баре — коктейль с хрусталинами льда….
Он пригласил к своему столику — не к этому ли самому? — повариху в замурзанном переднике, девушку в пестренькой, сползавшей на плечи косынке, — ее обязанностью было заботься о чистоте и порядке в зале, пригласил и заведующего, верзилу с одутловатым лицом и бельмом на левом глазу. Он пригласил их — эдакий заезжий пижон! — и указал не то на такую вот лужицу посреди клеенки, не то на серую, перемешанную с хлебными крошками соль и уж, конечно же, на яичницу и запеченную в ней колбасу. В завершение он достал редакционное удостоверение — тогда он работал в журнале, — или писательский билет, будучи взбешен их невозмутимостью, спокойствием, их нежеланием хоть как-нибудь защищаться. Они стояли, перед ним, все трое, с каким-то детски-тупым, одновременно виноватым и непонимающим, тоскливым выражением на лицах. О чем он говорил им?.. О городе, откуда прилетел, о ракетном веке, об НТР… Да, кажется, даже об НТР…
Он ушел, чувствуя себя победителем, но где-то в душе испытывая непонятное смущение.
Правда, и тех трех-четырех дней, что здесь он тогда пробыл, оказалось достаточно, чтобы он кое-что начал понимать.
Он стал это «кое-что» понимать уже на следующее утро, когда плескался над жестяным тазом, дергая сосок гремучего умывальника. Рымкеш, тогда еще незнакомая ему хозяйка коммунальной гостиницы — так ее называли в городке коммунальной — с мягкой, как бы извиняющейся улыбкой на круглом лице попросила его экономней расходовать воду. Оказалось, ее привозят сюда в танкерах из-за моря Баку или Астрахани. И потом, когда он проходил по улице с редкими, за штакетной оградкой, карагачами в темной, сухой листве, он представлял себе эти танкеры, трюмы с заморской водой, из которой этим деревьям не достается ни капли… После своей победы ему отчего-то не хотелось заявляться в чайную. Но в магазинах в изобилии стоял коньяк разнообразных марок, деликатесные, не имевшие тут спроса консервы из тресковой печени и пачки с печеньем, напоминавшим хорошо заслащенную глину. К городку вела грунтовая дорога. Осенью и весной она раскисала, в зимние метели становилась опасной. Когда городок накрывали тяжелые морские туманы или пыльные бури, длящиеся по неделям, сюда не летали самолеты. Пекарня была маленькой, старой, женщины пекли хлеб в русских печах, на поду, или приспосабливались к обычной керосинке, хлеб в кастрюле получался высокий, пышный, по словам той же Рымкеш… Жители держали скот, у них было мясо, молоко, шубат, куры и утки. Для приезжих имелась единственная чайная — для редких и большей частью шальных, как он приезжих. Да и она чаще всего пустовала.
Каждый день, отправлялся ли он в музей, шел ли в магазин за тресковой печенью и глиноподобным печеньем, в любое время он видел на площади сидящих на корточках стариков. Казалось, они раз и навсегда избрали эту позу и застыли ней, греясь на солнцепеке. Глаза их были прищурены и терялись в морщинах, как в складках столетней коры. Они то ли дремали, то ли наблюдали за чем-то — равнодушно и отрешенно. Потом, вспоминая о городке, он видел прежде всего перед собой этих стариков. Город казался ему таким же стариком — разомлевшим от зноя, застывшим в дремотной полуяви, полусне…
Городок угасал, прожив полтора века. У него была своя молодость, своя зрелость, свой недолгий расцвет. Ему был что вспомнить. И он вспоминал, вспоминал… Что ему оставалось?.. Не считая небольшого карьера, где добывали строительный камень, судоремзавода и нескольких кустарных артелей, тут не было никакого производства, промышленности, молодежь разбегалась — кто куда.
Правда, здесь поговаривали о нефти. Ее искали давно и безуспешно, кое-где находили, но не в таких количествах чтобы затевать промысловую добычу. О ней же зашла речь и в исполкоме, куда он в тот приезд заглянул, думая об очерке Закончить его следовало, понятно, перспективами, которые в духе времени, открывались и перед этим жалким, вымирающим городком. И, сидя в кабинете зампреда, он сам все наталкивал, подводил разговор к нефти, видя в ней единственный шанс. Зампред был молод, сдержан, дипломатичен. Он вежливо поддержал разговор о нефти, о связанных с нею возможностях. Но в глубине странных для казаха голубых глаз Феликсу чудилось снисходительное сочувствие и тоска.
Он вернулся домой, написал очерк, в общем-то — очерк о городе, о его прошлом, хотя и о беседе в исполкоме помянул тоже, и о поисках нефти, о перспективах… Но в целом тон получился элегическим, как отмечалось в критической статье, вменявшей это ему в вину…
За соседним столиком четверо мужчин шумно разговаривали, прихлебывая шубат и стуча тяжелыми кружками. Они вылезли из двух грузовых ЗИЛов, остановившихся почти одновременно перед чайной, и все были одинаково разгоряченные, с потными, прокаленными солнцем лицами, в мятых, распахнутых на груди рубахах, и все четверо пахли бензином, разогретым металлом кабины, пылью, полынью — дальней дорогой. Двое из них были русскими, двое — казахами, но разговор, как часто замечал Феликс в этих местах, шел на казахском, причем русские объяснялись на нем без всякого усилия, свободно, с гортанно-взрывными «к» и «г». С экспансивностью, обычной для шоферов, они над чем-то похохатывали, видимо, довольные неожиданной встречей.
Местные, подумал он. И, прислушавшись, разобрал, что шутки относились в основном к малорослому, быстроглазому казаху с хитровато-простодушным выражением лица, и еще — что в разговоре мелькало слово «мунай» — «нефть» и название какого-то поселка или местности. Быстроглазый обивался, но — одному против троих — ему приходилось нелегко. Заметив пачку сигарет, которую Феликс, покончив с едой, вытянул из кармана, он, скорее всего чтобы отвлечь разговор от себя, повернулся к нему:
— Издалека приехали?
— Издалека, — протянув ему пачку, ответил Феликс.
— Рахмет, — сказал парень и, подмигнув Феликсу, вручил двум своим собеседникам по сигарете, одну оставив себе.
Четвертый, сидевший напротив, остался без сигареты.
— Ему не надо, — сказал быстроглазый, посмеиваясь, в отместку за то, что тот больше всех шутил над ним.
Феликс выложил четвертую сигарету, последнюю в пачке. Здесь, он знал, они были редкостью — сигареты с фильтром.
— Рахмет, — сказали ему все четверо. Один из них выглянул в окно, и они заторопились и вышли, на ходу прикуривая друг у друга.
В чайной теперь было пусто, не считая трех или четырех женщин — за барьером с металлической стойкой раздачи.
Из-за стойки, напевая, выпорхнула девушка, чтобы собрать со столов посуду. Не та, в пестром платочке, которую он отчитывал в давний свой приезд, — другая, но тоже не первый год работавшая в чайной. Он почувствовал, что Карима его узнала, но не здоровается: по обычаю сначала должен поздороваться он, старший.
Он кивнул ей:
— Карагым, турмыска шыктын ба? Калайсын?..[1]
Она вспыхнула от удовольствия, но ничуть не смутилась:
— Здравствуйте, агай. Снова приехали?..
Они перекинулись парой слов, и ему было приятно, что его тут узнали. Потому, решил он, его и не гонят из зала, хотя давно пора закрывать на перерыв.
Впрочем, он тут же понял, что кое-что преувеличил: в чайной появился заведующий, тот самый, с бельмом на глазу, но на сей раз не сонный, не апатичный, как обычно… Стоя в дверях, он напоминал привыкшего к победам генерала, озирающего с высоты поле битвы и направляющего ее ход.
На нем была голубая шелковая рубашка с колышущимися, словно поддуваемыми ветром складками на животе. Под цвет ей голубела мебель, которую с шумом и грохотом вносили в чайную — столы, облицованные синим пластиком, и стулья с голубой обивкой на спинках.
Феликс поднялся и стоял в сторонке, чтобы не мешать и в удобный момент ретироваться через освободившуюся дверь. Лицо у заведующего было торжественно-озабоченное, вокруг шла веселая суета, женщины, покинув плиту и буфетную стойку, то и дело бросались помогать мужчинам. И было похоже, что это не чайная, а дом, заселяемый большей семьей…