Прокрались на цыпочках дядя с тетей. Их румяные сочувственные лица совсем меня растрогали. «Все. Тебе больше ничего делать не будут. Дадут холодного молока»…
Дальше впечатления слились в чудный сон выздоравливающего. Вкус холодного молока с кровью и дети, которые незаконно пытались меня смешить (смеяться после удаления гланд тоже больно), были только началом. В кабинет, где мама закутывала меня поверх пальто в огромную шаль, вошел неожиданно (сердце мое екнуло) высокий офицер!.. Со всеми здоровался за руку… совершенно, к сожалению, не козырял. Мама сказала (задабривая, и потому с излишним восторгом): «Нюшка! Это Георгий Алексан-ч! Помнишь?..» Ко мне наклонилось узкое–узкое лицо с глубокой ямкой на подбородке. «Поехали?» и пробное приглашающее движение руками — не испугаюсь ли.
Мне было неловко у него на руках, бляха шинельного ремня набила синяк на коленке, к тому же я стеснялась его обнять, держала руки по швам, и поэтому меня от него относило. Наконец он с натугой сказал: «Держись–ка за мою шею». Тогда я положила руку на погон, как в танце, и украдкой нащупала три маленьких звездочки старшего лейтенанта.
Георгий Александрович принес меня не к трамваю, как я ожидала, а к автомобилю, первому в моей жизни, военному, взревевшему при нашем появлении! Автомобиль был открытый, поэтому меня и закутали в идиотскую шаль. По дороге быстро стемнело, так что ничего не стало видно, да и глаз было не открыть из–за ветра, и мама кричала мне в ухо: «Нюшка! Финляндский вокзал!.. Нева, Нюшка! Переезжаем Литейный мост!» Горло ныло, но момент счастья был уже зафиксирован, и чтобы не дать чувству растаять, я все время восторженно повторяла про себя: «Боже мой, я еду в автомобиле!»
Дома нас встретила бабушка. Лицо ее судорожно подергивалось от ответственности за совершенное злодейство и от решимости немедленно сделать все, что принято. В комнате уже было тепло и для меня приготовлена жидкая манная каша с малиновым сиропом, имевшая вкус «Приключений Буратино».
Старлей оказался совершенно штатским душой, уж действительно Георгий Алексаныч, а не товарищ лейтенант — все время поправлял свою портупею, как бретельку. Он отпустил машину и остался у нас ночевать, сказав, что утром доберется до фронта на трамваев) — как на какую–нибудь паршивую службу.
Мамина подруга Милочка перебежала площадку «навестить болящую». За ней тенью пришла Вера. (Даже я понимала, что Вера живет по инерции, и старалась не смотреть в ее огромные глаза. Вообще в блокаду у всех были большие и красивые глаза.) Зажгли коптилки. Меня не погнали за шкаф, а разрешили остаться на дедовой оттоманке, под одеялом. К моему беззвучному восторгу старлей вдруг открыл мертвое пианино. Глядя на меня и сладко смущая, он начал наигрывать то, что потом назвали «Лейтенантским вальсом» (за рефлексию, я полагаю) и даже запел легким баритоном:
Ночь коротка,
Спят облака,
И лежит у меня на ладони Незнакомая ваша рука…
Танцевали, сдвинув обеденный стол. (Этой мерой решались все пространственные проблемы. Я была уверена, что в нашей комнате можно сделать все что угодно, провести сессию Верховного Совета — если сдвинуть обеденный стол.) Протанцовывая мимо меня, каждый считал долгом сделать замечание: «Только не разговаривай!», «Не вздумай петь…», «Не прыгай, ради Бога!» И я послушно сдерживалась, горячо прижимая к себе курчавого, с черным шелковым лицом Тома, единственного молодого человека среди моих игрушек. Помню, что Люлюша вдруг ни с того, ни с сего сменила хриплый смех на хриплый плач, чуть не испортив вечер, но на нее цыкнули, и она все извинялась…
* * *
Водопровод замерз в яркий солнечный день необычайной красоты. Меня посадили на санки, я обняла руками и ногами два вставленных друг в друга пустых ведра, мама крикнула: «Н-но, мертвые!», очень этим меня насмешив, и пустилась в галоп. Ей ведь тогда было, не правда ли, всего двадцать пять лет. Летели по бульвару со спиленными деревьями, мама смешила меня и оглядывалась посмотреть, как я смеюсь. Город заиндевел. Изморозь приравняла трупы, сидевшие на каменных тумбах у ворот, к нависшим над ними кариатидам. Она украсила развалины и сделала одинаковыми здания — сквозь нее едва просвечивал цвет. Прикатили, судя по всему, на Дворцовую набережную — заиндевелая голубизна торжественных фасадов осталась в памяти. Там было людно, и я было обрадовалась, но, увы, возбуждение оказалось паническим — гранитные ступени обледенели, и спускаться к прорубям стало почти невозможно. Одна закутанная фигура уже лежала у парапета и так странно, неестественно шевелилась, что хотелось, чтобы она наконец застыла. Небольшие пятнышки яркой крови на снегу поселили панику и в моем сердце.
Мама и еще две молодые женщины, тоже в ватниках цвета хаки, образовали недлинную цепочку до проруби. Я подавала им пустые ведра. Это был один из некногих запомнившихся моментов настоящего страха. Вот мама в белой ушанке наклоняется над черной, черной водой, опускает ведро… Наполняясь, оно тянет ее вниз… Как в кошмаре. Помню напряжение, с которым я сверху смотрела на сиреневые сцепившиеся пальцы с побелевшими суставами: «Господи! Спаси и помилуй, не дай им расцепиться!» Одна закутанная попросила воды. Эта просьба вызвала во мне кулацкую ярость, но женщина, стоявшая наверху, сердито мотнула головой, и я вздохнула с облегчением. Наконец напарницы стали тянуть маму. Как я боялась, что они отпустят! Один раз она поскользнулась, я инстинктивно сделала шаг вперед и услышала хриплый, неузнаваемый крик: «Назад! Сейчас же! От края!..» ’
Потом все три, сидя на санках, курили «козьи ножки». Один закутанный, единственный из всех, принес ломик и пытался очистить ступени, слабо постукивая по мощной наледи. Я глазела, как взлетают снопы осколков и загораются на голубом фоне дворцов. Я опиралась на ватную мамину спину, слушала негромкие прокуренные голоса женщин, и счастье мое было таким острым!.. Не научилась еще жалеть себя.
Настроение мне испортил такой эпизод. Вокруг нас начала крутиться девчонка, постарше меня, серолицая и наглая. Все лезла и лезла поближе и крутила на пальце пустой бидон. Я не могла даже от нее отвернуться, потому что боялась, что бидон сорвется и полетит мне в голову. Он и летал, конечно, я пригибалась, а девчонка хохотала. Потом подошла уж совсем близко и говорит:
— А я все сама делаю! И карточки отовариваю!.. Съела?
Высунула язык, крутанулась на льду и отошла.
Собрались домой. Я уже не «ехала барыней», а должна была идти сзади и придерживать ведра.
Отойдя от толпы, мама вдруг сказала:
— Сбегай–ка, позови ту девочку, я дам ей немного воды.
Я совершенно взбеленилась:
— Почему этой противной девчонке?! Вон та тетенька у вас просила… Почему не ей?
И мать, сразу раздраженно, как обычно, сказала:
— Потому что давать надо не тому, кто просит, а тому, кому нужнее…
«Не проси» было третьей заповедью в материнском Евангелии — после «не убий» и «не укради». Как я потом завидовала людям, умеющим просить — обаятельно, победительно! А я все ждала, когда заметят, что мне нужнее. Вообще в мое время все приниженные формы просьб: «покорнейше прошу», «нижайше прошу» перевели в как бы достойные: «убедительно прошу», «настойчиво прошу», «прошу вас русским языком», «как человека тебя прошу», «в последний раз прошу по–хорошему». Но в моем лексиконе и теперь «просить» последнее слово — после «отчаяться».
Вы спрашиваете, была ли бабушка доброй. В детском понимании — да. Она не дергала за волосы расчесывая (что большая редкость)… Она никогда не раздражалась… Она раздражала. Так что с ней недобрым всегда становился ты сам.
Если она хотела, чтобы мать сделала что–нибудь против своей воли, она озабоченно повторяла: «Как пристану, как пристану к Гальке! Интересно — сделает или нет?» Повторение было ее оружием, разрушительным, как вода и время. Во все ожесточенные, зуб за зуб, споры с матерью, продолжавшиеся десятилетиями О), как непременный рефрен–упрек, припев–напоминание, как красная тряпка матадора все эти десятилетия входила история про золотые часики. Случай с ними произошел в блокаду, и его героем был капитан Галкин…
Помню свой возбужденный бег вниз по лестнице, на свежем снегу Разъезжей военный открытый грузовик с грудой тонких бревнышек, молниеносную вороватую разгрузку, слово «кубометр», от которого веет жаром… В кузове — взъерошенный мятый человечек. «Капитан, это моя дочь Аня»… И человечек слетает на снег, взметая облако, щелкает каблуками, жестко и серьезно козыряет: «Капитан Галкин. Весьма польщен»… Потом скатерть–самобранка из вещевого мешка, небольшой пир с непременной Милочкой… Мне дали глотнуть водки, и меня тошнило у печки…
Назавтра, в густо–синих сумерках утра я подглядываю из–под одеяла и вижу капитана Галкина в дверях, надолго припавшего к маминой руке… Мама говорит голосом принцессы из «Снежной королевы»: «Галкин, вы всем нам спасли жизнь». Его печальный ответ был загадочным. Он сказал: «И совершенно бескрысно, заметьте!» Опять долгий–долгий взгляд на маму и: «Как только представится случай, совершу еще какое–нибудь служебное преступление, чтобы вас увидеть. Прощайте, гордая полячка. Я, пожалуй, поплету себя…» И я уползаю обратно под одеяло переживать и хихикать.