Ознакомительная версия.
На сорок первом медведе отлаженный механизм охоты, основанный на безупречном знании повадок зверя, дал сбой. Медведь попался Тимофею небольшой и… нетипичный. Он не встал перед охотником на дыбы, чтобы нанести свой смертельный удар, снимая с соперника скальп, но и оголяя при этом живот (где самая тонкая шкура), как это делали до него все его собратья…
Медведь, не оборачиваясь и не огрызаясь на хватающих его сзади за гачи собак, проворно подскочил на четвереньках сбоку к не успевшему даже развернуться ему навстречу Тимофею, ловко выбив из его рук пальму́́. Вторым ударом передней лапы медведь просто оглушил охотника, не успевшего передёрнуть затвор карабина.
Зверь действовал нетрадиционно, нетипично для медведя, не так, как в подобных случаях действуют его сородичи. Но именно поэтому он победил…
Тимофей не мог знать личного опыта этого некрупного хищника. Он, как на пальму́, никогда доселе не изменявшую ему, опирался на опыт поколений, свой собственный и – традиционное поведение зверя…
На небольшой полянке у ручья, где они сошлись, вскорости можно было обнаружить лишь окровавленные лоскуты одежды охотника, его карабин, да пальму́ со сломанным черёмуховым черенком…
Медведь же стал шатуном. Ведь, разбуженный человеком, он не может вновь залечь в берлогу. А до весны было ещё очень далеко и питаться зверю чем-то было надо…
На следующий день, с пристыженно опущенными головами собаки вернулись в посёлок. Одна из них притащила в зубах часть окровавленного рукава с кистью правой руки. Но рассказать о том, что произошло там, на Сукпае, под низким зимним небом, она не могла…
Дочь Тимофея, учившаяся в это время в Институте народов севера, отвезла своему преподавателю записки отца. И вскоре, изданная в Ленинграде, вышла книга первого и, судя по всему, – последнего удэгейского писателя Тимофея Калюндзюга.
А ещё через несколько лет, согласно постановлению высших партийных инстанций «О сохранении культурного наследия малочисленных народов СССР…» в Гвасюках, в просторной избе, построенной присланными из Хабаровска строителями, был открыт музей писателя, в котором в основном хранились его личные вещи. Национальная одежда, паняга, у́лы, ножи, пальма́, трубка, изготовленная им самим из берёзового капа. И – конечно же несколько десятков экземпляров тоненькой зеленоватой книжки «Вниз по Сукпаю», на обложке которой был изображён присевший охотник и нависший над ним тёмной глыбой медведь, со страшно оскаленной пастью.
Директором, хранителем, экскурсоводом (в чём надобности почти никогда не было) стала дочь Тимофея Нина, «заработавшая» себе в сыром Петербурге чахотку и поэтому вернувшаяся для поправки здоровья в родные места…
Роду Кимонко тоже было чем гордиться! Они, как и Калюндзюга, слыли отличными охотниками и рыболовами, но, самое главное (так они считали сами), среди них было много хороших борцов. Именно поэтому, при каждом удобном и неудобном случае, Кимонко вызывали Калюндзюга на поединок. Помериться силами на льду запорошенной снегом реки.
Иногда борьба могла продолжаться целый день, не выявляя явного победителя. Однако Кимонко были уверены, что победили именно они, потому что для очередной пары борцов роду Калюндзюга уже некого было выставлять.
– Слабый род. Одни девчонки родятся, – удовлетворённо кивали головами старики из рода Кимонко, и оба рода расходились по разным берегам.
Бесспорным же преимуществом рода Кимонко перед Калюндзюга и теми, и другими считалось то, что бывший леспромхозовский магазин «Смешанных товаров» находится на их, левом, берегу.
И если музей, расположенный на правом, кроме его директора, хотя бы из-за того, что она жила в том же доме, почти никто не посещал, то в магазин ходили все, за исключением младенцев, которые ходить ещё просто не умели.
Особенное паломничество возникало у «торговой точки», после окончания промысла, когда – ещё леспромхозовская продавщица, так и оставшаяся жить в Гвасюгах после смерти мужа, похороненного тут же, за околицей, – получала спирт.
В такие дни любой заезжий «гастролёр» мог за бутылку водки выменять «у местных аборигенов» шкурку соболя, выдры, норки, а то – и не одну…
Когда в магазине кончался традиционный алкоголь (происходило это всегда очень быстро, сколько бы его ни завезли), – переходили к нетрадиционному: одеколону и прочим спиртосодержащим жидкостям, – чаще всего отпугивающим гнус, – который удэгейцы по своему прямому назначению никогда не использовали.
Одним словом, всеобщий праздник, хоть и без братания родов, продолжался до тех пор, пока в магазине оставались содержащие хоть в какой-то мере спирт смеси, вплоть до клея БФ, который разводили водой и тоже пили, причём особым шиком в такие развесёлые деньки считалось упиться до потери человеческого облика.
Именно это всеобщее празднество и припомнилось мне вдруг на Командорах, когда мы с Олой ели варёное мясо моржа.
Помню, как одна удэгейка с редкими зубами и провалившимися от их отсутствия тёмными щеками, всё намеревалась пуститься в пляс на крыльце магазина, держа в руках как невиданную драгоценность очередной флакон с антикомарином и постоянно, словно заведённая, повторяла одно и то же, укоряя продавщицу:
– Я ей соболь даю. Она не берёт. Не дам, говорит, тебе больше ничего. Помрёшь, как мужик мой от водки помер… А я уже один флакон выпила – и ничего… Хорошо мне! Ещё и другой взяла… – весело рассмеялась она, скатываясь с трухлявого крыльца на едва держащих её тонких ногах.
Однако права оказалась всё же продавщица. И после дополнительной дозы зелья эта развесёлая удэгейка неопределимого возраста всё же померла, забравшись в одежде на кровать и скорчившись там в углу клубком…
Муж не заметил потери подруги, потому что «горючая смесь» продавалась в магазине ещё два дня.
На третий день утром, в выстуженном за дни пьянки доме, супруг попытался растолкать свою «крепко спящую» жену, с которой всё это время почивал рядышком ночью, а иногда, сваленный предельной дозой алкоголя, и днём. Растолкать же её он решил для того, чтоб она растопила буржуйку да сготовила чего-нибудь поесть. Однако поднять верную многие годы собутыльницу никакими тычками и грозными окриками оказалось уже не по силам…
Вспомнил я и то, как рассказывал Тае об этих современных Монтекки и Капулетти, стараясь скрасить юмором их затяжную, бесполезную и, в общем-то, совсем не злобную вражду. Однако Тая никакого, даже доброго юмора, на этот счёт не принимала. Может быть, оттого, что была родом с Кавказа и слишком хорошо знала цену разобщённости людей, живущих по соседству друг с другом. Когда о корнях вражды уже никто не помнит и не знает, но само древо вражды всё разрастается и разрастается, цветя при этом «пышным цветом», пуская новые побеги.
Про ужасающие же пьянки, когда пьют все: от мала до велика, я ей вообще никогда не говорил. О честности удэгейцев, их добродушии, детской наивности, неумении лгать, умении охотиться и желании всегда прийти на помощь – да. А о другом – нет».
* * *
«Улетаем, – с грустью подумал я, устраиваясь у иллюминатора, – и с этим уже ничего не поделаешь».
Взревел мотор. Снежная «штора» на какое-то время задёрнула снаружи мой иллюминатор. Вертолёт качнулся: вправо-влево, выровнялся, оторвавшись от земли. В лицо, через стекло, брызнуло солнце и уже с высоты птичьего полёта я увидел яркий белый припай, тёмные скалы, вырастающие из полосы прибоя Татарского пролива. Сам, голубой как небо, пролив и вдающийся в него мыс Крестовоздвиженский с маленьким игрушечным домиком метеостанции и белой свечой маяка на его пологой вершине.
Я пересел на другую сторону, но деревни уже не увидел. Под нами и справа от нас было только зелёное море тайги. И по вершинам сосен, как по волнам, слегка колыхаемых ветром, легко скользила невесомая тень вертолёта, уносящего нас…
Резко встав, я направился к кабине пилота.
– Ты это куда? – недоумённо спросил Юрка, оторвавшись от иллюминатора.
Шарик тоже поднял с лап голову, уставив на меня любопытные и озорные глаза.
– Туда, – ответил я и открыл дверь пилотской кабины.
– Капитан! – почему-то именно так обратился я к лётчику, напрягая голос. – Будь другом, разверни машину. Очень тебя прошу.
«Стажёр» и командир одновременно обернулись, и вертолёт чувствительно качнуло в сторону…
Пилот, снова глядя по курсу, прокричал:
– Зачем? Что-то ценное оставил или сам решил остаться?
– Оставил… Девушку… Давай к ракетчикам заглянем. Вдруг она ещё там… Тебе туда и обратно – не больше двадцати минут. Мне бы только попрощаться с ней.
– А за горючку кто будет платить? – не меняя курса осведомился лётчик. – К тому же в Совгавани нас ждут к определённому сроку.
– За горючку я заплачу! – заторопился я, потому что каждый миг всё больше и больше отдалял меня от Риммы.
Ознакомительная версия.