Иногда я недоуменно смотрел на Дину и думал, как мог в нее влюбиться? Это было просто невероятно! Эта пышная стареющая женщина была просто не в моем вкусе! У нас по-прежнему была заметна разница в возрасте. Но, ей богу, клянусь всеми своими антикварными вещами, я выглядел ее лучше. Интереснее я был, что ли. Благороднее и изысканнее, что ли. Из богемы, что ли. Даже если мне было сто лет. Седой старик в черной беретке, замшевой куртке и небрежно заброшенном за спину шарфе, с трубкой в зубах выглядел гораздо привлекательней этой толстой матроны.
Впрочем, я безжалостно гнал от себя эти гнусные мысли. В конце концов, превращение Дины в клушу мне было даже на руку. Мы с ней имела право, наконец, показать свою любовь всему свету. Мы могли запросто вынести свою любовь на суд людской. Бросить на порог, как шкуру убитой косули. И крикнуть на всю улицу: ну же, судите! И клянусь честью, никто, никто не осудит. И никто не станет шептаться за нашей спиной. Даже Сенечка! Да что Сенечка, он в принципе парень широких взглядов, ну, настолько широких, насколько широка его дорога, на которой он жонглирует палочкой. Даже Косульки не покосятся на нас. Даже слово дурного не посмеют сказать! Я уверен, они пожелают нам счастья и приготовят свадебный пирог из свинины, которую назовут косулей. И мы запросто объявим на весь наш почетный район, что скоро поженимся. И подобный брак уже вряд ли кто-нибудь посмеет назвать неравным. Пукирев был уже ни при чем. И его философия разбивалась в пух и прах. Еще пару каких-то лет и молоденькая героиня его картины могла запросто превратиться в Дину. Стоило лишь подождать. И персонажи неравного брака вполне могли поменяться местами. А мы с Диной были равны. Разница в возрасте уже никого бы не удивила. Подумаешь, богатый столетний старик благородной наружности и пышная разукрашенная тетенька с тройным подбородком, на котором увешаны, как кольца из детской игры, побрякушки. Я в этом лично находил логику.
И я сделал Дине предложение. И она неслыханно обрадовалась. Пришло, пришло ее время выходить замуж. Она же неглупая, в душе понимала, еще чуть-чуть, и даже я бы ее не взял. И Дина решила поторопиться. К тому же я был вполне выгодной и более чем достойной партией.
Дина уже вовсе не напоминала ту чернявенькую цыганку. Которая встряхивала длинными пышными волосами (я когда-то не мог оторвать глаз от ее волос), вскидывала густые дугообразные брови (я когда-то обожал, когда она так делала) и улыбалась детскими ямочками на щеках (я так любил ее ямочки). От ее цыганского прошлого (хотя она утверждала, что никогда не была цыганкой, и я когда-то сомневался, но не теперь) осталась песня. Которую она по-прежнему напевала по утрам. Но уже при этом не танцевала. Она стала слишком неуклюжа для танцев.
Кибитка несется по пыльной степи,
Меня за собою, цыган, позови!
В кибитку запрыгну легко на ходу,
С тобою в степи я всю ночь проведу!..
И я прикрывал глаза. И видел чернявенькую цыганку, которая неслась в кибитке по бескрайней желтой степи. И кони бешено мчались, и ветер бился в лицо, и солнце кувыркалось на небе. И впереди бесконечность дороги, бесконечность молодости и бесконечность жизни. Но это уже было погибшее ретро, это была проданная за гроши кинохроника старых снов. Я открывал глаза и видел другую Дину. Которая все больше напоминала Косульку. А в Косульку я просто не мог влюбиться! Это противоречило моим принципам, моим убеждениям, кодексу моей морали, черт побери! Но, увы, вовсе не противоречило возрасту. И я смиренно склонял голову перед Диной. И целовал ее пухлую ручку, унизанную кольцами и браслетами.
Мы назначили день свадьбы. Как я и предполагал, никто не удивился. Я даже слышал иногда шепет в спину:
– А они чудесная пара! Так подходят друг другу!
– И Аристарху Модестовичу на старость лет такая радость!
– И Диночке, умнице, большое наследство. Старику, поди, недолго осталось.
– Он еще всех нас переживет. Вот увидите. Хитер черт. Что нас, и детей наших и внуков переживет, вот увидите…
В общем, счастливы были все. И мы, и наши соседи, которые были не столько счастливы за нас, сколько выпавшему счастью повеселиться на празднике.
Мы назначили день свадьбы. В один из последних дней лета. Это было трогательно и символично. Дина так тщательно выбирала этот день, что позвонила в прогноз погоды, чтобы окончательно убедиться, что в этот день не будет дождя. Ей пообещали. Но я слабо верил в это обещание. На счет метеосводок следовало звонить в более высшие инстанции. Но там не было телефона.
Дина с утра убегала в магазины в поисках свадебного платья, которое она подбирала с той же тщательностью, что и погоду. И возвращалась к вечеру, удрученная и печальная. Всплескивала пухлыми ручками и бормотала.
– Ну не нравится мне все, так не нравится! Я такая толстая в них. А это, как никак, моя первая свадьба. И так хочется быть неотразимой.
– Ты и так неотразима, – в очередной раз лгал я ей, вспоминая Косульку.
И вот в один из таких летних вечеров, за чаем у самовара от потомков Кустодиева, при тусклых свечах, я рассыпался, как и положено жениху, в комплиментах невесте. И невеста их достойно принимала. Она была наряжена в пурпурное платье с золотистыми рюшечками и изумрудным воротником. И тут мы заметили, как по клетчатой скатерти ползет гусеница. Такая пушистая, толстая, она переливалась различными красками. И золотистым, и изумрудным, и пурпурным. Я поражался природе. Как она умела все хитро обтяпать. Что порой невозможно понять совершенство она сотворила или наоборот. Ведь красивая была гусеница. Ей-богу, красивая. Краски великолепные. Насыщенные. Но одновременно. Разве повернется язык сказать про нее, что она хороша? Я и понять не мог – почему. Почему гусеницы вызывают чувство брезгливости, если они, по сути, прелестны, совершенны, безупречны. И должны радовать глаз. А любая приблудная, общипанная, обкусанная блохами серая дворняга вызывает только умиление, так и хочется сказать: какой хорошенький!
Дина поморщилась.
– Фу, – только и сказала она. И тут же повторила. – Фу, фу, фу. – Уже три раза. Лаконично и очень понятно. Гусениц она ненавидела.
А мне гусеница так напомнила Дину. И я вздохнул. И даже умудрился упрекнуть природу в ее изощренной изобретательности.
Пока мы обсуждали изобретательность флоры и фауны, гусеница куда-то благополучно отползла. Дина даже расстроилась.
– Вдруг я на нее наступлю? Это ужасно.
Я так и не смог понять, то ли она опасалась за судьбу гусеницы, то ли за судьбу своих новеньких босоножек. Впрочем, жестокостью Дина никогда не отличалась. Даже если стала другой.
А через несколько недель поутру я вдруг проснулся от Дининого крика. Она восторженно смотрела куда-то на стену и показывала пальцем. На стене сидела изумительно красивая бабочка с изумрудным воротничком, пурпурным отливом, и золотистыми рюшечками на крыльях.
– Боже, какая красота! – Дина не отрывала от бабочки своего завороженного взгляда.
Бабочка, словно желая доказать, что она и впрямь красива и благородна, взмахнула крылышками и плавно закружила по комнате.
Дина неожиданно вскочила с места и вслед за бабочкой закружила в танце. Но до бабочки ей было далеко. Словно корова решила состязаться с мотыльком. Это пустой номер. Каждому свое место в жизни. Но Дина не сдавалась. Она помнила, что умела легко и грациозно танцевать. И пыталась повторить номер. Танец получился смешным, неуклюжим. Дина взмахивала толстыми руками, как крыльями. Пыталась стать на цыпочки. Но тут же опускалась на пятки. Пыталась подпрыгнуть на месте и сделать полный оборот, но упала. И вдруг разрыдалась. Я бросился к ней.
– Ну что ты, милая, перестань. Прекрати же! Тебе так не идут слезы. И ты так чудесно танцуешь…
Но Дина не успокаивалась. Она рыдала истерично, пугающе. Даже бабочка, похоже, встревожилась. И отыскав узкую щель в форточке, умудрилась туда вылететь. И Дина долго смотрела за окно, за которым бабочка легко покружила еще нам назло и, наконец, навсегда улетела на волю. Наверно, она сумеет перелететь крыши стандартных многоэтажек, трубы погибших заводов и бигборды, растянутые на дорогах. И, наконец, доберется до поля, усеянного ромашками и васильками. Покружит над ними, грациозно и весело. Всего один день. И умрет. Впрочем, это так много – один день на воле. Так много. Людям такой день не всегда за всю жизнь выпадает.
Я посмотрел на Дину. Она сидела на полу, босая, растрепанная, в ночной рубашке, с опухшим от слез красным лицом. И с нескрываемой завистью смотрела за окно, вдаль. Наверно, она видела этот один день среди васильков и ромашек. А, возможно, она видела голую пыльную степь, по которой бешеные кони несли цыганскую кибитку.
А я почему-то подумал, что гусеница таки сумела нам отомстить.
С этих пор Дина стала другой. Она погрустнела. На лбу ее появилась даже яркая глубокая морщинка. Уже настоящая, а не нарисованная. И она ей удивительно шла. Ее лицо стало умнее, одухотвореннее, что ли. Дина часами бродила по комнате, опустив голову, и все время о чем-то думала. Даже о походах в магазин она забыла. И свадебное платье оставалось в перспективе. Иногда я пытался заикнуться о нем, но она только отмахивалась. Впрочем, меня ее печальное состояние не очень расстраивало. Во-первых, оно было вполне объяснимо перед свадьбой. Во-вторых, мне даже на руку. Во всяком случае, меня не тащили в кино, театр или в ресторан. Меня оставили в покое.