Дорога постепенно спускалась вниз из лесных сопок, и начиналось степное причитинское Забайкалье с тощим снежком и вымерзшей жёлтой травкой по белому. Приближался словно отлитый из белого гипса складчатый увал. Под ним плоско лежал Чернышевск с морозными дымками, косо сложенными ветром. На заправке огромный, как локомотив, дальнобой терпеливо заливал гигантский бак. Клочья выхлопа уносил в степь ветерок. Женя заправился ледяным бензином, витым водоворотом скрывшимся в горловине, закрутил крышку до последнего, особого сухого и морозного, щелчка трещотки и двинул дальше.
Вскоре он завернул к кафешке под скалой, где уже стоял изумрудный «лэнд» с читинскими номерами, обогнавший его, пока он заправлялся. В зальчике сидели за столиком двое: женщина и пожилой, крупный и крепкий мужик с прямым выражением широкого бывалого лица. Говоря с женой, он по-хозяйски оглядывал пустое кафе, ища поддержки и компании и будто требуя, чтоб окружающее делило с ним это его хозяйское чувство. Звали его дядя Саша. Повернувшись вполоборота, он тут же заговорил с Женей, спросил, как звать… Заговорил, будто давно знает даже не Женю, а нечто большее и общее, что за всеми ними стоит и что даёт право понимать и расспрашивать каждого. Разговор завёл сразу на «ты» и с доверием не столько к собеседнику, сколько к месту.
– Да ты видел нас. Я стоял там… Но. Остановились. На восход посмотреть.
Разговор, как обычно, пошёл вокруг дороги и перегона. Дяди-Сашина жена молчала, а сам он, сидя вполоборота и широко расставив ноги, рассказывал про свои пространные пробросы в Комсомольск и Находку.
– Да ты чо, я там всё избороздил. Сам знаешь, что такое дорога. Поперву и город-то проехать проблема была – она, трасса, хорошо, если скользом его хватает, а если через город – пока выберешься, семь потов сойдёт. Ну знаешь же… особенно Хабаровск… Давай, наедайся. Тебе вон ещё куда ехать…
Потом разговор неминуемо перешёл на машины, Женя оценил дяди-Сашин уже не молодой «крузак», и тот ответил:
– У меня их два штуки. Да ну н-на… Мне больше и не надо ничего. Тут даже говорить нечего. Я знаю – это моё.
И, садясь в «крузака», сказал: – Ну, давай, Женя. Не гони только. Тише едешь – дальше будешь.
Куда он ехал и зачем, Женя и гадать не пытался, но в путь пустился взбодрённым – очень уж подкрепил его дядя Саша своим «моё», относившимся, как казалось, уже ко всему окружающему, а не только к машине.
Это были великие степные места, ничуть не менее мощные и выразительные, чем таёжные. Трасса тёмной полосой забиралась на меловой увал. Степь была то сплошь жёлтой, то присыпанной снегом, но щёточка травки торчала из-под снега почти везде. Волны, складки, стрелки с жёлтыми травяными гранями – всё было очень рельефным, плотным, литым.
Но едва дорога снова забиралась в сопки, вернулась сосново-листвяжная таёжка, прозрачно белеющая на просвет. Началась снова гребёнка, очень старая, неровная, в продольных рёбрах, грядах-колеях. Ближе к обочине тянулась твердая полоса снега, а в середине – окатанные и убитые тысячами колёс впрессованные камешки. Целыми судьбами говорил их тусклый блеск. По мостику через Зургузун проходил последний стык гребёнки и асфальта.
Ближе подступили скалистые сопки. Прозрачный соснячок чахло лепился по скальным кирпичикам. Тянулись вдоль дороги голые берёзки и лиственницы. Наконец в разломе сосновых сопок открылась Чита. Вскоре Женя уже ехал по её степной плоскотине. Читу трасса «хватала скользом», основной город оставляя слева: корпуса, трубы, антенны, за ними горбик сопки. Справа заправка, мастерская у дороги. Перекрёсток с магазинчиком. Всё плоское, степное. Свежие деревянные столбы какой-то будущей ограды вдоль дороги.
От Читы трасса шла по долине Ингоды. По левую руку тянулась река, по правую вдали к северу темнел Яблоновый хребет. Кругом плоско и не по-зимнему ярко желтела степь. Изредка по жёлтому круглились мелкие сосенки.
Трасса крюком уходила южнее Транссиба и воссоединялась с ним только в Хилке. От Петровска-Забайкальского она снова отклонялась к югу, проходя между Заганским хребтом и хребтом Цаган-Хуртэй.
Снова ночь, скалы, подъёмы, перевалы, повороты. Чёрные горы. Редкие встречные фары. Ночёвка, не доезжая Улан-Удэ в Тарбагатае. Молодая полусонная женщина. Стоянка за железными воротами. Холодно поблёскивающая машина. Звёздная ночь. Собака. Запах угольного дыма. Умывальник с пахучим мылом. Котлета с пюре, капустой и подливой. Чай с беляшом. Чистая прохладная постель. Телефон, сыто набирающий заряд из розетки.
Раннее утро, морозно резанувшее ноздри. Блинчики со сгущенкой и чай с лимоном. Великолепный, уже добравший полного совершенства, «блит» на белом снегу в льдистом блеске синего фонарного света. Хруст колёс и выезд за ворота. Улица, особенно пустая и ярко освещённая…
И ещё могучая страница перелистнулась, непоправимо изменив человека, рывком вдвинув стрелку навигации в новый излом пути… И вот мелькнули последние дома с ещё тёмными окошками… Сжался в золотую горстку уличный свет в зеркалах и погас… Скала Спящий Лев тёмно проплыла за окном… Ирина Викторовна взглянула задумчиво и нежно откуда-то из глубины памяти, сквозь толстое стекло, ещё глубже зарастающее прозрачной синевой утра, игольчатыми морозными звёздами.
Улан-Удэ хорошо объезжался слева и, проплывая, разворачивался с правого борта дымящими трубами, длинными низкими жилыми корпусами, тёмными горбами сопок по горизонту. Женя остановился у кафешки на выезде. На площадке стоял гигантский «фрэд» с длинным капотом и огромной, как рама, решёткой радиатора. Хромированный воздухан напоминал титан для кипятка или самовар, две блестящие выхлопуши оперяли задние углы кабины. Обтекатель спальника ширился, будто жабры. Тягач молотил дизелем, как завод, на разные лады – лязгом, бряком, самолётным присвистом, гудом и колотом. В кафе маленькая пожилая женщина в узорном пластмассовом кокошнике казалась не то приезжей, не то просто странной – мягкая, немного суетливая и какая-то нездешняя. Женя перекусил и чисто вытер хлебом тарелку со следами яичницы, убрал рот и, с жалостью смяв салфетку, положил её на тарелку. Больно стало за лес, загубленный на пустяк. «Как Василий Михалыч становлюсь», – подумал Женя и вышел на улицу.
Эти места Женя любил особо. Слева вдоль дороги тянулись голые глыбы с редкими сосенками. Промелькнул щит с надписью: «Иркутск 434 Бабушкин 162». Равнинка. Кони, щиплющие жёлтую травку в снегу. Селенга, медленно приближающаяся справа и поначалу не видная за тальниками долины и словно притираемая к трассе хребтом с крапом соснячка по белому. А вот и сама река, недвижно-белая, с бледно-зелёной проступью наледи, широкая, мощная, сжатая горами. И железнодорожные мосты извечной здешней парой – с фермами, ногами укосин, углами и зигзагами, так рябящими из окна поезда. Дорога по-над Селенгой с бетонным ограждением. Утёсы с чахлыми сосенками. Транссиб, в две жилы тянущийся на ярус ниже вдоль реки.
Ближе к Байкалу помутнело небо, завязался и налёг западный ветерок и потекли встречь по асфальту змеистые струи позёмки, рыская и сплетаясь струистой сеткой. Слева, поджимая клин равнины, отвесно подступал Хамар-Дабан – гранёными белыми пиками, ребристыми ногами в чёрных чулках кедрачей. Ещё сильнее замело. Щётки еле убирали снег, чистое стекло тут же покрывалось новой осыпью. Снежинки появлялись одновременно по всему полю, но при этом соблюдали умопомрачительную очерёдность и ухитрялись, едва коснувшись, из точки превратиться в лучистую кляксу. Налегающий ветер сгонял талую смесь к краям, и она судорожно тянулась к стойкам прозрачными перчатками.
Знакомый енисейский кедрач обступил дорогу. Рельефные чёрные кроны были набраны из гнутых свечей и имели каждая свой сход, развал и разлёт, словно соревнуясь в грозно-картинной своей выразительности. Снежный заряд достиг предельной силы, и всё потонуло в молоке, объяв Женю уже родной и привычной обстановкой чёрно-белой сибирской зимы.
Был Танхой, а потом граница Иркутской области глянула из зеркал сине-бело-жёлтыми цветами Бурятии на щите. Потом Хамар-Дабан из разлома расступившихся треугольных гольцов выпустил белую речку в тальниках и ельнике. И светило знакомое мутное солнце, и белые зубчатые вершины всё так же резали ветер на витые лоскуты. Справа уже поджимала Женю туманно-меловая громада Байкала. И тут Хамар-Дабан ещё надавил и косо восстал с левого борта, навалился серо-жёлтыми скалами и, почти смяв Женю в млечное марево Байкала, держал, испытуя, над Транссибом, который сам непонятно как тянулся по краю берега, так же не дыша и еле держа равновесие. И всё было диагональным, косым, рассечённым с угла на угол мощной линией склона, сходящего к Байкалу с Хамар-Дабана. И крепко было Жене между двух его огромных братьев в этой родной, задувающей, зимней стихии.
И вёрсты потянулись длинней из-за того, что Женя был почти дома. Он позвонил Вэде, и тот бодро брякнул сквозь шум дороги, что, мол, сегодня выехал по зимнику с Бора в город с пассажирами и что, дескать, давай, жми, братка, ерунда нам обоим осталась, скоро увидимся, через сутки, может…