Митя усмехнулся:
– А торшер-то зачем купила?
– А тоже тебе. Я тебе комнату как в городе сделаю. Или уедешь? – Она и вопрос бросила быстро, будто вскользь, но сама вся напряглась, ожидая ответа.
– Не знаю. Путевка у меня. На стройку. У нас половина роты путевки взяли. – Он словно извинялся.
– Значит, уедешь… – Мать вся опустилась – руки, плечи. – А то бы остался, а? Женишься – ведь целый дом твой. И лес – ты же лес любил. Зачем тебе ехать? С отцом бы вдвоем как хорошо. Захотел в городе погулять – он тебя завсегда подменит. А старик Недайбог какой уж лесник? Он уже леса не слышит. Может, подумаешь, Митя?
– Я же сказал – не знаю! – нервно ответил Митя, чувствуя ее правоту и оттого еще больше злясь. – Вечно вы!..
– Ну ладно, ладно, – сразу отступила мать. – Я ж так только, к слову. Давай мы это… За приезд твой…
Низкий туман укрывал озеро. Осеннее солнце млело за ним, медленно разогреваясь.
– Майор меня на сверхсрочную просил остаться, ага, звание обещал, нет – правда…
Они завтракали втроем – отец, Митя и мать. Митя сидел у окна, рассказывал, мать ловила каждое его слово, а отец чуть посмеивался болтливости сына, но слушал. На стене висела старая свадебная фотография отца с матерью, и между тем, молодым отцом, и Митей действительно было какое-то сходство.
– А узбеки во второй батарее – ну, обхохочешься! – продолжал Митя, поглаживая ластившуюся к нему старую, с тяжелым брюхом гончую. – Во-первых, свинину в рот не брали полгода, ага…
Хлопнула дверь в сенях, вошел старик Недайбог. Он одет по-дорожному, в картузе, при полевой сумке давнего образца.
– Ну так чего? – говорит он с порога своим тонким бабьим голосом. – Не дай бог, оформляться поехали? Митяй-то собравшись?
Отец перестал есть и выжидательно поглядел на сына.
– Двери-то за собой закрой, – говорит Недайбогу мать, чтоб разрядить паузу.
– Спасибо, поемши я, – отвечает старик и усаживается за стол, придвигает к себе кринку с молоком. – Разве что молочка парного. Я ить, не дай бог, с рассвета вас дожидаюсь, даже в лес прогулялся. Хороший у меня лес, здоровый, и отдавать-то жалко, ей-богу! Ежели б не Митяю – не знаю, как бы и отдал. Нет, в самом деле. Тридцать лет, считай, чей лес был? Старика Недайбога. А теперь весь ваш будет, гурьяновский, – и зверь, и дерево. Не, Митяй, ты не думай, я те помогать буду…
Швырнув ложку на стол, Митя вышел из дома.
– Чё? Чё это с ним? – испугался старик.
– Отдохнуть! – крикнула ему на ухо мать. – Отдохнуть ему надо, погулять, а не так – токо приехал и в оглоблю…
И поглядывает при этом на отца, молча обувающего болотные сапоги.
Туман поднимался над озером и истаивал на высоте, и осенний лес сыпал в озеро красным листом.
Гурьянов сидел на пне, уставясь в одну точку, не видя и не слыша напряженный пчелиный гул вокруг себя.
Отец подошел со спины – за плечами у него рюкзак и двустволка, а в руке еще один увесистый вещмешок. Постоял, глядя, как пчелы пролетают в свое дупло прямо над Митиной головой, и вздохнул:
– Дурак ты, если уедешь. Тут тебя даже пчелы не кусают. Пошли… – И протянул Мите вещмешок.
Черноглазые бобры подгрызали накренившуюся и уже похрустывающую сосну. На другой сосне, сваленной кроной в воду, проворно передвигаются бобрята, отыскивая кору посочней.
Негромкий скрип уключин заставил насторожиться отца семейства. Бобер поднял острую морду – по озеру медленно скользит лодка. Озеро небольшое, с берегов его, как ложечки в блюдце, окунаются сваленные бобрами деревья.
Тонкий сигнал тревоги – и все семейство бобров уходит в воду и, выставив на поверхность лишь черные точки носов, распуская от них водяные усы, плывут к норе, спрятанной в береговом откосе.
Митя подгребает к сосне. Отец развязывает рюкзак и рядом с надпиленной бобрами сосной выкладывает подкормку – морковь, рубленую свеклу.
Вытягивая шеи, лоси шершавыми губами пробуют достать ветви повыше – там, где побеги не столь жесткие.
Тонконогая лосиха, подернув чуткими ушами, поворачивает голову к Мите и его отцу. И оба они – и лось и лосиха – доверчиво пошли к людям: отец вытаскивал из рюкзака очередную порцию подкормки. Лоси деловито съели угощение, ушли с достоинством.
Тихий прозрачный лес настраивал лирически. Отец хрустел валежником, собирая костер.
– А что?! – Митя с улыбкой повалился в груду сухих осенних листьев и свободно раскинул руки. – Куплю мотоцикл! «Яву», а что? Отсюда до города час, не больше.
– При любимом деле даже плохо если, а и то хорошо, – ответил отец, сооружая козлы над будущим костром. – Ты не думай, что я тебя уговариваю или еще что.
– Так я понимаю, – согласился Митя. – Мне, батя, знаешь, в армии по первому году все лес снился. Ну, каждую ночь, ей-богу. Там же нет леса ни черта – море и море. Ну и пляжи эти. Эх, батя, вы б поглядели, как там люди живут!
– Шумно, поди?
– Не то слово!
– А я не завидую. Им там хорошо, а мне тут. Мать вот знает – я в доме больше трех дён высидеть не могу, нервничаю, с угла в угол. Так она сама мне рюкзак соберет – «ступай, отец, в лес». А я выйду, два дня похожу, зверя покормлю, птицу послушаю, глядишь – и сам бы запел, только вот голоса нет, это да.
– Философ вы, батя, – улыбнулся Митя.
– А разве нельзя? Ехать-то когда думаешь?
– Куда?
– Куда задумал. На Север свой.
Митя посмотрел на отца и опустил глаза.
– Побуду еще… Мать жалко.
– Мать – да… – Отец кашлянул, будто попершило. – Мне тоже. Я тебя около павильона видел, Митя, на тракте. Тоже мать встречал, только припоздал малость… На тебя глядел… – Отец сделал паузу, посмотрел сыну в глаза. – Выпил я потом, Митя. Крепко.
Митя удивленно и вопросительно глядел на него. Отец произнес, будто приговаривал к высшей мере:
– Мать ты свою постеснялся. Перед той, проезжей.
Митя опустил глаза.
– Прости, батя…
Они плыли по озеру к дому.
– Мне не то обидно, – говорил отец, – что уедешь ты. А вот зачем уедешь?
– Как это? Поеду, заработаю. Поживу как люди.
– Ну вот, – усмехнулся отец. – А мы тут нелюди?
– Да ладно вам, батя, – попросил, улыбнувшись, Митя. – Совсем добили.
Митя работал во дворе – чинил крышу сарая. Под лестницей ползали новорожденные щенята, а старая гончая лежала рядом, отдыхала.
Мать сидела дома, в комнате, на сундуке у окна и, отодвинув краешек занавески, смотрела на сына. Постарела она за эти дни или темный платок сделал ее лицо старше?..
Первые хлопья снега упали во двор и растаяли на теплой еще земле. Она увидела, как сын обеспокоенно поднял голову к небу, как поймал ладонью снежинку, потом другую. И вдруг стал решительно спускаться по стремянке.
И рухнуло у нее сердце, на томительном нерве повисло в груди и сжалось, словно забыло привычную свою работу – гнать кровь по нестарому телу. И так, на полувдохе застыла вся, когда он направился к дому, и уже знала, что он скажет.
А он, Митя, потрепал поднявшуюся ему навстречу гончую и – взошел на крыльцо.
Мать ждала.
Он вошел и сказал, будто извиняясь:
– Снег пошел, мама.
– Да, Митя… – отрешенно и тихо отвечает она, и глаза ее расширяются, как перед плачем.
– Мне это… мне ехать пора.
У нее не хватило сил – она всхлипнула и зажала ладошкой рот.
– Ну что вы, мама? Ну что вы? – растерялся Митя. – Я ведь с дружком, я за Фенькой заеду, ждет он. Ну перестаньте, не на войну же я! Может, скоро вернусь, не понравится – и вернусь… Или в отпуск. Платок вам куплю.
– Платок… – всхлипывает она. – У меня пять платков… Ну, да дай тебе Бог!..
И что они так плачут всегда, матери? Не на войну же действительно мы от них уезжаем.
Большие деньги даром не дают. Вкалывать надо. Взрывом подняло боковину сопки – как ополовинило. И подлесок, как щепу, взметнуло к низкому небу, закрутило с мерзлотой и снегом, а затем опрокинуло навзничь. Еще взрыв, еще…
А в урманной тайге с хрипом валятся сосны, им обрубают ветки, их связывают в плети и волокут к прелым болотам на лежневки.
И в карьере, где отгремели взрывы, экскаваторы грузят в самосвалы мерзлую землю, и бульдозеры, надрываясь, ворочают гранитные «бараньи лбы», недвижимые еще с ледникового периода, и следом, по наспех проложенному «зимнику» уже пошли тягачи, тянут плети метровых в диаметре стальных труб – гонят нитку нефтепровода.
А Гурьянов со взрывником Фадеичем уже уходят вперед, уже по новой сопке тянут тяжелые бумажные мешки с желтым аммоналом, раскладывают их по склону, готовят новый направленный взрыв. Только последней дрожью вздрагивают тоненькие заснеженные пихточки, только белка-дура с интересом посмотрела сверху на эту работу, а Гурьянов замахнулся снежком: «Брысь, дуреха!» Белка шуганула по веткам, а Фадеич, заломив рыжий лисий треух, уже чиркнул спичкой, зажег бикфордов шнур…