– Как достала? – не поняла Зина. – Это я тебе подарок купила. Чтоб тебе работать не скучно.
Гурьянов поглядел на приемник, он был точь-в-точь как тот, Полин, а тем временем из соседней квартиры долетел опять этот младенческий плач, и, чтоб заглушить его или продемонстрировать свой подарок, Зина щелкнула рычажком приемника, включила, и «Сокол» послушно отозвался бодрым голосом Эдуарда Хиля.
– Выключи! – резко сказал Гурьянов, но тут же сдержался и сам выключил приемник.
– Ты что? – изумилась Зина и подошла к нему вплотную, прильнула, сказала ласково: – Ми-итя.
Но он уклонился от ее теплых ладоней.
Разудалые частушки оглашали лесную дорогу. По дороге катил мебельный гурьяновский фургон, в нем на загородную прогулку выехала вся Митина бригада – с женами, с друзьями, с шашлыком и двумя ящиками пива.
В фургоне было весело. Зина запевала в полный голос, и погода была хорошая, летняя.
А в кабине под эту песню Костя говорил Гурьянову:
– Нет, баба у тебя – первый класс, что ты! Молодец. Во-первых, квартира. После ремонта – что ты! – можно на трехкомнатную сменять. Во-вторых, всегда ж продукты дома, с ее-то работой! Я вам на свадьбу лососину достану…
А потом, раздевшись на лесной опушке, все бежали к реке и с ходу бултыхнулись в ее тихие воды, и писку было, и визгу, а Костя утащил к воде ящики с пивом, утопил у берега, чтоб охладить до обеда.
И уже над костром на козлах заскворчал над огнем шашлык, и небольшая компания устроилась в тенечке с домино.
А Зина с Гурьяновым шли по лесу, грибы высматривали. Зина чуть впереди, в сарафанчике, молодые ноги поблескивают на солнце, и лес был тихим и мирным, пронизанным солнечной паутиной покоя, и где-то неподалеку, в ольшанике, тенькала птичья мелкота.
Митя останавливался, смотрел лес. Давно он в лесу не был. Он видел тут больше, чем любой другой, – видел больное дерево, видел следы беличьей поживы и брошенное ульем дупло.
– Ой, хорошо-то как! – сказала Зина, отдыхая рядом с Митей на открытой солнцу поляне, в теплой высокой траве. – Я знаешь что думаю? После свадьбы на юг поедем, а? На курорт. В Сочи или в Сухуми, правильно? Можно еще в Прибалтику, но там погода плохая.
Он лежал на спине раскинув руки, глядел в небо, и Зина примостилась ему на руку, прижалась вплотную, и ее молодое, разогретое солнцем тело было совсем рядом – через рубашку.
– А вообще, если захотеть, можно через годик машину взять, – продолжала она, – ну, пускай «Запорожца». И поехать! Ой, люблю я красивую жизнь, Митя! А что? Мы ж молодые, здоровые, вся наша жизнь – наша. И будем жить, правильно? Мить… – Она коснулась губами его щеки, а потом нашла его губы и стала целовать – сначала легко, а потом все крепче, всласть.
Какая-то тень легла сбоку на его лицо, и он повел глазами. В высокой, пронизанной солнцем траве стоял над ними двухлетний пацан, ну клоп совсем, ребенок. Светловолосый, русый – солнечные лучи дробились в его волосах радужно, как нимб. Он стоял и с серьезным интересом глядел, как Зина целовала Гурьянова, и Митя – распластанный и прижатый к земле Зинкиными поцелуями – встретился с ним взглядом и, оторопевший, не мог шевельнуться. Это длилось недолго, может, только секунду, а потом малыша подхватили сзади чьи-то сильные руки, вознесли вверх, в воздух, и молодой отец с грибной корзиной в руке усадил малыша к себе на плечи и унес, не сказав ни слова.
Но, услышав его шаги, Зина и сама отпрянула от Мити, и Гурьянов сел в траве и смотрел, как эти оба – отец и малыш – удалялись в лес: отец спустил пацана на землю, и они шли вдвоем, держась за руки.
Отблески ночного уличного фонаря плыли, чуть покачиваясь, по отремонтированным стенам Зининой квартиры. И по лаковой полировке новенького немецкого гарнитура – по шкафу, горке, серванту, журнальному столику и креслам, на одно из которых был протянут от швейной машины подол недошитого белого свадебного платья.
Гурьянов открыл глаза.
Рядом была Зина, не спала, глядела на него, будто сторожила.
В зыбкой тишине он повел глазами по комнате – по этому новому гарнитуру, стоявшему еще вперемешку со старой мебелью, по свадебному платью, ковру на стене. Тихо было за стеной, соседи спали. Гурьянов помолчал, сел на кровати.
– Ты куда? – сказала Зина.
– Сейчас. Покурю.
Встал, вышел в другую комнату, в ту, куда был поселен Зиной вначале. Тут тоже все изменилось, заполнилось новой мебелью.
Но Гурьянов нашел, что искал, – свой старый дорожный чемодан. Открыл его, надел свою старую рубаху, старые брюки и армейский полушубок, в котором он прилетел из Заполярья. Поискал сапоги, но сапог нигде не было, он открыл шкаф. В шкафу висели на вешалке новенький черный кримпленовый костюм с пиджаком типа «блейзер» и белая сорочка, и галстук, а под ними лежала коробка французских туфель «клерже». Гурьянов достал туфли из коробки, обул и шнурки завязал. Выпрямился. Теперь, когда он уже все решил, он не спешил, был спокоен. В старом своем полушубке он постоял у окна, поглядел на город, на его дома, крыши. Над Москвой занимался рассвет – снова где-то проклацал трамвай, прозвучали шаги. Гурьянов поглядел, поглядел, а потом достал со дна своего чемодана деньги – всю пачку своих накоплений, тысячу с чем-то рублей. Положил их на тумбочку, придавил пепельницей, но одумался, отнял от пачки несколько купюр – две сотни, не больше. Считать не стал, а сунул эти деньги в карман и – почти не таясь, но и бесшумно – прошел через коридор, открыл входную дверь и вышел из квартиры, а чуть позже – из подъезда.
На углу стояло такси, водитель спал за баранкой.
Митя постучал по стеклу кабины.
– Друг!
– А? – проснулся водитель. – Куда тебе?
– В аэропорт, во Внуково, в темпе.
– Случилось чего? – Водитель включил мотор.
– Надо. Давай.
Предрассветная Москва отлетала за крылья машины.
– А куда летишь-то? – спросил водитель.
– На Вятку сначала, в Киров.
– Так это ж с Быково.
– Иди ты?!
– Точно. Я знаю.
Машина развернулась прямо посреди пустой Пушкинской площади и помчалась в Быково. А где-то почти неслышно – или это только казалось Мите? – пели свою песню «Песняры» – о юности, о жизни, которую, как спелое яблоко, нужно только сорвать с ветки.
И под эту мелодию взлетал с Быково самолет, а затем мчался поезд, и вот она – наконец! – родная река Вятка.
Из-под низкого утреннего тумана вынырнули связанные плоты лесосплава, а потом открылся дебаркадер со знакомой и полузабытой вывеской «ЛИХОБОРЫ».
Не дожидаясь, когда баржа ткнется бортом о стенку причала, Гурьянов спрыгнул на пристань, лаковые туфли «клерже», оскальзываясь на влажных от утренней росы бревнах, заспешили в гору.
И уже не сдержать было гулкое сердце и нетерпение пульса.
– Бакенщик у вас где живет, а?
– Кто? – переспросила у него закутанная в телогрейку тетка.
– Бакенщик. Две дочки у него, сводные, на Севере они.
– А! Так это вон, на взгорке. – И показала дом над рекой. – Только одна приехала уже.
– Кто? Поля? – боясь поверить в такую простую удачу, быстро спросил Митя.
– Ну. Старшая, – подтвердила тетка.
И не чуя под собой этих французских «клерже», напрямик – не тропой, а напрямки по взгорку кинулся Гурьянов к Полиному дому. Издали слышал, как кто-то – наверно, отец ее – дрова там колет. И, оглушая пульс, где-то в душе «Песняры» подстегнули свою песню – отчаянную, победную.
Он выбрался наверх, к дому бакенщика, перевел дух. За невысокой штакетной оградой коренастая мужская фигура хозяйски колола дрова, и Митя уже хотел толкнуть калитку и предложить бакенщику свою помощь, но тут мужик оглянулся, и Митя увидел, что это вовсе никакой не Полин отец, а ее северный «жених» Степан Прокофьевич.
Онемело сердце.
Степан Прокофьевич глядел ему в глаза, долго. А потом даже с какой-то ленцой нагнулся, набрал в руку дрова и не спеша, хозяйски ушел в дом.
Над рекой Вяткой поднимался невесомый туман. В заповедном лесу гурьяновского лесхоза бело-молочным соком наливался порез в березовой коре, и березовый сок редко и весомо капал в белую берестяную кружку, с которой старик Недайбог обходил молодой березняк. Что-то почудилось старику в лесу – он повернулся…
А где-то рядом, на лесном покосе, сочно – по летним травам – пели косы, и рослые внуки старой гурьяновской гончей тут же озоровали в траве, возясь друг с другом, и вдруг настороженно навострили уши, сделали стойку, вытянув морды к лесной опушке, к незнакомой им, возникшей из-за деревьев фигуре.
Повзрослевший Дмитрий Гурьянов вышел к родному озеру.
Москва, 1964–1976 гг.
Кони-Айленд – остров на юге Нью-Йорка, где живут еврейские и итальянские эмигранты. – Э.Т.