Реб Дов-Бер Лифшиц видел по лицу Зундла-конотопца и по лицам других сынов Торы, что на этот раз ошибся. Реб Дов-Бер ссутулился и заговорил мягко: да, теперь он припоминает, что Сократ — это учитель Платона, а не наоборот. Собственно, нет ничего нового в том, что один мудрец из многих мудрецов народов мира говорит то же самое, что и мусар. Мусар совсем не претендует на то, чтобы сказать нечто совершенно новое, и вообще это не новая система в иудаизме. Разве что — в пути воспитания человека посредством напоминания ему о его обязанностях, о которых он знает, но забывает, как уже говорилось раньше. В этом тоже видна разница между светскими авторами и людьми Торы. Древние гении в предисловиях к своим книгам писали, что они пришли в этот мир не для того, чтобы сказать нечто новое. В то же время каждый из нынешних писак уговаривает сам себя, что открыл какую-то новую звезду. Но точно так же, как велико расстояние от звезд до земного шара, далеко расстояние и между тем, что человек знает, и тем, чему он следует на практике. Кто из нас более велик, чем Аристотель? Он, кажется, третий после Сократа и Платона. О нем говорится в одной книге, что однажды его нашли у блудницы. А когда его спросили, как такое возможно, он ответил: «Сейчас я не философ Аристотель».
— Это ложь, и к тому же глупая, — сказал Мойше Хаят-логойчанин, сняв очки, и потер переносицу. — Вполне может быть, что Аристотель имел дело со многими распутными женщинами, а не только с одной блудницей. Однако никто из сочинителей ничтожных религиозных книжонок при этом не присутствовал.
— Мы верим мудрецам, — вежливо улыбнулся реб Дов-Бер, и было похоже, что все сидевшие за столом согласны с ним.
Это еще больше завело логойчанина, и он принялся швырять слова, как камни:
— Мусарникам хорошо и приятно в их невежестве, как червяку в хрене. Они убедили сами себя, что знают мир. Правда же состоит в том, что они умеют почесываться. Хайкл-виленчанин прав, сам человек предшествует своему образу жизни. Так с одним человеком и так же со множеством людей. Умирает человек, а вместе с ним умирает его Бог, являющийся не чем иным, как его человеческими качествами, разумом и чувствами. Гибнет народ, а вместе с ним умирает характер народа, его жизненный распорядок и его историческая судьба. Нет такой правды, которая была бы вне человека и которая была бы для всех одинакова, как верно сказал виленчанин…
— Я этого не говорил! — вскочил с места Хайкл.
— Потому что у вас нет мужества, чтобы говорить открыто и ясно, но вы это имели в виду, — рассмеялся логойчанин и снова принялся ругать мусарников.
Они, мол, наносят человеку самые глубокие раны тем, что уговаривают его переломить свой характер. Они признают, что война с соблазном — самая тяжелая из войн, и все же ненавидят каждого, кто не способен выстоять в этой войне. Они убеждают себя, что они единственные честные люди на свете, населенном сплошными нечестивцами и грешниками. Утешаются тем, что у светского человека нет радости от жизни, потому что тот не может достичь желаемого. В то же время они говорят, что наказание за преступление определяется удовольствием, полученным от него. Вот и получается, что ад должен вечно пустовать, потому что, если верить им, человек, живущий радостями этого мира, не получает удовольствия от своей жизни. Однако же они засаживают в ад весь мир, кроме новогрудковских ешиботников. И делают это от зависти к светским людям! Точно так же они говорят о милосердии, оставаясь при этом самыми жестокими людьми. Что может быть более жестоким, чем требовать, чтобы человек отказался получать удовольствие даже от своих добрых дел?
— Значит, мы безжалостные, а вы жалостливый? — пожал плечами реб Дов-Бер Лифшиц.
Зундл-конотопец прорычал своим львиным голосом:
— Мы вам завидуем?
— Да, завидуете, потому что я не боюсь сказать вслух то, о чем вы боитесь даже подумать. Я и милосерднее вас: я ни от кого не требую, чтобы он жертвовал собой! — крикнул логойчанин, распаляясь все больше.
Ведь мусарники любят опираться на мнение мудрецов Талмуда, вот и он тоже хочет сказать свое слово, опираясь на мнение талмудических мудрецов. Гемора рассказывает, что в грядущем Всевышний, да будет благословенно Имя Его, свяжет соблазн зла и заколет его. При этом и праведники, и нечестивцы будут стоять и плакать. Нечестивцы будут плакать из-за того, что не могли справиться с соблазном зла, слабым и тонким, как перышко; праведники будут плакать потому, что сумели справиться с соблазном зла, большим, как гора. Сам Бог, говорит Гемора, тоже будет плакать. Ладно, от чего плачут нечестивцы, мы понимаем. Заколотый соблазн зла видится им тонким, как волосок. Они плачут, что не сумели преодолеть такой слабый соблазн зла и из-за этого потеряли Грядущий мир. Но почему заколотый соблазн зла выглядит в глазах праведников большим, как гора, и почему они плачут? Ответ в том, что каждое неисполнившееся желание кажется большим. И всегда, всегда плачет в человеке тоска по его неосуществленному желанию. Даже праведники, воскресшие из мертвых и видящие, как нечестивцы плачут от раскаяния, потому что они поддались и за это погрузятся в вечные страдания и вечный позор, — даже они, праведники, плачут, потому что когда-то ушли из этого мира с неосуществившимися желаниями. Неутихающие всхлипывания по поводу выдуманного и недостигнутого счастья придают ему размер горы. Все наслаждения Грядущего мира, дня, который весь — суббота, весь — праздник, даже если человек верит в это полной верой, не могут насытить и утешить его в его горе и смущении из-за того, что ему пришлось отказаться от того, что он желал на протяжении многих лет. Тот, кто мучает себя по-настоящему, стараясь быть аскетом, знает, что от соблазна зла невозможно избавиться. Только новогрудковские трепачи думают, что человек свободен и может делать все, что захочет,
— Самый большой трепач — это вы! Праведники плачут от радости, что они не уступили соблазну зла! — ответил ему реб Дов-Бер Лифшиц.
Двое эмоциональных ешиботников, Янкл-полтавчанин и пултуский хасид, прямо покатились со смеху. Более сдержанные парни улыбались молча. После долгой и утомительной, затянувшейся за полночь беседы скандал, устроенный еретиком, стал для всех отдыхом. Все оживились, как мальчишки в хейдере перед переменой. Один Цемах Атлас еще глубже погрузился в оцепенение и грусть. После всех мытарств, которые он принял на себя во искупление своей вины по отношению к умершей амдурской невесте, он последнее время очень сильно тосковал по мужней жене, по Роне, младшей дочери валкеникского резника. Чем больше он старался вырвать ее из своей памяти, тем чаще она стояла перед его глазами, и он со страхом спрашивал себя: может быть, он раскаивается в том, что в Валкениках не уступил своему влечению? Поэтому слова логойчанина звучали для него как отзвук его собственных мыслей.
— Отступник и сластолюбец не может себе представить, что есть праведники, которые не сожалеют о том, что не уступили соблазну зла, — говорил реб Дов-Бер Лифшиц, задрав свою бородку к потолку.
— Он даже не находится на уровне тех нечестивцев, которые хотя бы с опозданием раскаялись в своих деяниях, — орал конотопец Янклу-полтавчанину, как будто они никогда и не ссорились.
А Янкл отвечал ему:
— Логойский раввин послал своего драгоценного сына в нашу ешиву, чтобы тот не вырос в России большевиком и комиссаром. Но так же, «как собака возвращается к своей блевотине»[158], его тянет к нечестию, — и полтавчанин повернулся к логойчанину и дразнил его: — Бе! Вы опровергнуты! Вас загнали в угол!
Но веселее всех кричал пултуский хасид:
— У нас в молельне его бы так выпороли, что у него бы задница раздулась, как гора, — и хасид окидывал быстрым взглядом внутреннюю комнату, словно ища скрученное полотенце, чтобы отхлестать им еретика.
— Дикари! Сумасшедшие! — вскочил с места логойчанин и посмотрел горящими глазами на Цемаха-ломжинца. — А вы что скажете, вернувшийся с покаянием? Вы тоже смеетесь надо мной? Ага, молчите, знаете, что я прав! Тьфу на вас, вшивые бездельники! — И он выбежал из комнаты, хлопнув дверью.
Электрическая лампочка, висевшая на длинном проводе над столом, качалась, и тени на стенах тоже раскачивались, словно пораженные тем, что в ешиве держат такого провокатора и богохульника.
В группе принимавших на себя особо строгие ограничения когда-то давно, несколько лет назад, был один красненский[159] паренек по имени Ошер-Лемл. Цемах-ломжинец тогда не слишком высоко ценил его. Этот ученик казался ему постоянно заспанным, туповатым, немыслящим. Промолчав, сидя среди товарищей, целый вечер, как будто он думал Бог знает о чем, Ошер-Лемл мог вдруг сказать: «Завтра десятое тевета»[160], как какой-нибудь помощник синагогального служки, объявляющий об этом обывателям с бимы. Но когда Цемах Атлас вернулся в ешиву, Ошер-Лемл-краснинец уже слыл праведником.