Катя принялась объяснять мне, что такое маникюр в жизни женщины. Да, особая статья. Если у женщины покрашены ногти — значит, ей хватает на них времени. И следовательно, она живет в довольстве и достатке. Или, наоборот, выкраивая минуты из дня, наносит лак не высыпаясь — ведь долгая процедура, весь уход, забота, сперва прозрачный слой, потом один или два — цветных, снова прозрачный. Для верности. Так надежнее. Будет дольше держаться.
И может, ты тоже будешь дольше держаться. Вместе с тонким слоем своего лака.
— Не понимаю, почему молодые, абсолютно здоровые мужчины идут в монахи. Что их доводит до такой степени отчаяния? И как им вообще позволяют. Все священники в один голос говорят о демографическом кризисе — и благословляют крепких ребят на безбрачие. Тебе не кажется, что здесь какое-то противоречие?
— Не берусь судить. Но вроде в монахи идут не от отчаяния.
— Тогда почему?
В ее круглых пушистых глазах сияло столько волшебного недоумения, что я все-таки рискнула высказать гипотезу:
— Мне кажется, из любви.
— От разочарования в любви? Я тоже так считаю.
Я хмыкнула и отхлебнула кофе.
Небрежным жестом останавливая такси, Катька мимолетно чмокнула меня в щеку, пальцем размазала помадный след и успела бросить:
— Ну все, Мариха, звони! И смотри давай, помолись там за меня у себя в монастыре.
Принесла на работу чайник. А то кипятильником обходились. Никаких моим коллегам не требуется удобств, никакого комфорта они не желают себе. Истинно отшельническую, монашескую и смиренномудрую жизнь ведут: нешто и чайником не восхотят воспользоваться, аки порождением цивилизации, делом рук человека, первородным грехом уязвленного?
— Ой, — сказал Григорий, увидев сей электрический аппарат, левиафанское приспособление. — Здорово! А где это вы такой стяжали?
Хорошо представляю, как Алексей читает вечерние молитвы. Так же, как пономарит, то есть читает с кафедры во время богослужения — в облачении. С теми же интонациями, разве что менее нараспев. Его темные волосы собраны в хвост на затылке. Глаза на бледном лице чуть запали, но в них пляшет огонь, и этот огонь скользит по строчкам, а может быть, не скользит — может, он знает правило наизусть.
Однажды, бродя в одном из любимых московских районов — близ метро «Спортивная», вокруг пруда, у которого мамаши катили красные и синие коляски, смотря по тому, девочек они родили или мальчиков, я вдруг неожиданно для себя решила зайти в Новодевичий монастырь.
Красная и белая каменная крепость высится на взгорке неуступчиво, гордо. Зеленым мхом подъеден камень, купола воткнулись в низкое небо.
Сумрачный и высокий свод холодного храма. На клиросе поют тонко, орнаментально, и в полупустом каменном зале слабые голоса как бы намечают пение другое, мощное, но его не слышно, оно может только угадываться. Монахинь всего несколько, они как черные фитили среди прихожанок. Я наблюдала за одной.
Спина спокойна и неподвижна. Только когда она выпрямлялась, вся в черном и просторном, лопатки ходили по спине, плавно, словно недоразвившиеся ангельские крылья, которые чаяли когда-нибудь развернуться. Она склонила голову немного набок, ни на кого не глядя и кланяясь даже реже, чем раздавались возгласы «Господи, помилуй». Она медленно наклонялась, касалась рукою холодного пола и так же медленно, как камыш на деревенском озере, распрямлялась. И только ленточка на камилавке была коричневая, и у меня мелькнуло, что непременно сменила бы ленточку на черную… И потому нет у меня и не будет ни камилавки, ни ленточки — черной или коричневой.
Вся ее фигура выражала неколебимое стояние, ровную покорность. В наклоне головы и движениях сквозила особая прохлада. Прихожанки подвязывали цветные платки так, чтобы волнистая, витая прядь, или светлое перо, или черная завитушка — падали на лоб или щеку. Сумки и сумочки лежат под ногами, надо присматривать. Девушка подносит руку с кинжальными ногтями ко лбу особенно плавным движением и переминается на каблуках.
С правого придела храма проходит батюшка, раскачивая кадило, густой дым ладана и бряцанье, звон звеньев приближается, и прихожанки жмутся друг к другу, давая дорогу священнику в голубом облачении, — свечи на подсвечнике у иконы стоят плотно и неподвижно, склонили головы, словно под ветром.
Батюшка проходит, и раздается шелест, ряды раздвигаются, расправляются, и снова крестные знамения, поклоны…
Монахиня стоит не изменяя наклона головы, спокойного, прохладного…
А у белых ворот окликнули — Алексей!..
— Здравствуй!..
Он был человеком, которого я часто встречала случайно. Мы виделись почти бесперебойно раз года в полтора, хотя никогда не договаривались о встречах.
А как-то столкнулись на безвестной, забывшейся уже станции метро. Кажется, то была «Новокузнецкая», но, может, и «Третьяковская». А то и вовсе другой конец города. Я шла с кем-то. И он был не один. С девушкой, одетой в длинную юбку, кофту, с платком на голове, лица не помню, как не могу сказать, высока или низкого роста. Сказал, не глядя на меня: «Вот, выясняю отношения…» Я дернула плечом и пробормотала: «Ну что ж… Понятно». Неясно, зачем ему понадобилось это говорить — при моем спутнике, при ней. Кажется, когда мы разминулись, так же быстро, как и встретились в толпе, я пояснила знакомому: «Послушник. Семинарист». О нем всегда было приятно обмолвиться окружающим — ведь он необычен. Да, его можно назвать необычным. Самого по себе или по тому пути, который он избрал, — не столь уж и важно.
Еще раз мы встретились, я шла с третьим, пятым, он — тоже с кем-то, и опять не помню лиц. Люди вокруг, когда я встречала его, как-то рассыпались и блекли. Ни слов, ни имен. Слишком он был странен.
Всякий раз я словно впервые видела его и удивлялась величественной, не осознающей себя, ровной стати.
Новодевичий возвышался над нами.
— Ну, как твои дела, где, что?
— Да какие у меня могут быть дела…
Он глянул светло, ничего не ответил.
— Не знал, что ты ходишь в церковь.
— А я и не хожу. Здесь — случайно.
Мы постояли у метро. Расставаться не хотелось, но трудно было придумать причину, которая требовала бы задержки. Протянула визитку, где латиницей, помельче букв «International Freedom», было выбито имя, и сказала:
— Как-нибудь!..
— Как-нибудь, — кивнул он.
Было понятно, что никогда.
Дома есть одна иконка. Бабушкина, а может, так и прабабушкина. Самодельная. Да, именно — не рукописная, но самодельная. Я нашла ее завернутую в тряпицу на печи. В красном углу уже висели богато убранные рушниками и дешевенькими цветами из фольги новые большие иконы. Они как будто аквариумы, там так много всего внутри, чуть ли не каменья самоцветные блестят.
А вот эту клеил, наверное, дед Иван. Репродукция иконы Божией Матери, именуемой «Утоли моя печали». Наклеена аккуратно, без малейшего пузырька воздуха, на деревянную основу. Поистерлась уже местами. А рамочка некогда была выкрашена золотистой краской. Теперь краски не осталось. Веревка, не веревка даже, а вервие, — вероятно, пеньковая — петелька на проржавевшем гвозде.
Я увезла икону из места всегдашнего обитания. И как знать, может, тем самым как бы и разрешила изменение дедова дома. В который до сих пор иной раз прихожу — во сне. Обычно там мне существенно меньше лет.
Стол стоял в тенистом уголке двора. Почти в розовом кусте — большом, изросшемся. Раскидистая груша кидала на клетчатую клеенку пятнистую сетку тени. Нас, внуков, было четверо. Дед был жив; жива была и прабабка.
Выносили чугунок с вареной молодой картошкой, еще один, побольше, — с борщом. Который поменьше, был с кашей. Четвертый манил корочкой, хрустящей пенкой: топленое молоко.
Салат из свежих огурцов, помидоров и лука в огромной эмалированной миске, почти в тазу, ставился посередине стола. Вилки и ложки — в кринке. Бабушка и дед, сколько помню, всегда ели ложками.
Семья садилась за стол. Запах от еды шел такой, что у нас кружились головы и подводило животы. Мы бросались на еду, обжигаясь и давясь.
Летний воздух. Молодые лунные дольки полупрозрачного чеснока.
Запиваешь кружкой холодной, аж зубы ломит, воды.
Удивительно, что все это однажды закончилось. И ведь когда-то же был последний такой обед.
Разохотившись воспоминаниями, заскочила в случайную, произвольную забегаловку. Похоже на вокзальную или провинциальную столовую. В Москве еще сохранились такие. Пластиковые цветочки в керамических горшках. Две женщины в толстых рейтузах едят сосиски с горошком за столиком у двери. Решаю заглотить кофе с мороза и смыться отсюда. Мужик с окладистой бородой пьет бурый чай из стакана. К нему подсаживается другой, стриженый:
— Вы батюшка?