– Так что же тревожит вас, Фелиция… извините, отчество забыл?
– Фелиция Николаевна, – подсказала она. – А вы можете просто говорить Фелица. Меня так в дому звали. И муж меня всегда так звал. Фелица – значит счастливая. А мужа моего звали Ваня. Вот и любил он говорить: счастье у меня всегда под боком. – она засмеялась. – Он меня и нашел по имени. Я во время войны при госпитале медсестрой была, он услышал – кличут: Фелица да Фелица, а ему сперва послышалось милицию зовут – и решил, дай-ка посмотрю, что это за милиция такая.
Она опять засмеялась очень тихо и непринужденно.
Валентин чуть приподнялся со своего стула, прислушиваясь к ее смеху, и тут же сел обратно.
– Он у меня хирургом был на фронте и потом после войны… Убили его в пятьдесят втором году бендеровцы.
Сказав это, она еще продолжала улыбаться, словно память прокручивала перед ее глазами самые светлые минуты жизни, отвергнув черный креп скорби.
– Мама, – подал голос сынок со своего места, – его литовские лесные братья зарезали. Он же под Шауляем служил, на точке в лесу.
– Вот и я говорю: бендеровцы. А лесные они братья или из городских – никакой роли не играет, – не поворачивая головы, упрямо возразила старуха.
– А знаете, мой отец тоже был военным хирургом, сперва на войне, потом в Харькове служил, – сказал Юлиан. – Правда интересное совпадение?
– А как фамилия-то ваша, – заволновалась старуха. – Может, они с Ванечкой знакомы. Отец-то где воевал, на каком фронте?
– Вот этого не знаю. А спросить не у кого. Давно все было, Фелица Николаевна. Очень давно.
– Очень… – повторила она, продолжая улыбаться. – А душа болит.
– Да, эликсира от душевной боли не существует… Разве что забвение, но полное забвение не свойственно человеческому организму, поэтому боль души говорит о хорошем свойстве, которое, к сожалению, не у всех в крови… – произнеся эти слова, Юлиан бросил взгляд на Валентина, который сидел с напряженным видом, прислушиваясь к разговору, чуть повернув голову набок, и к лицу его прикипела злая настороженная маска.
– Я вот хотела показать вам … – она пробормотала что-то вроде молитвы и открыла висевший у нее на груди маленький медальон в форме сердца.
– Тут Ваня – муж мой, и Андрюшенька, сынок… Вот, посмотрите, они на одной фотографии вместе. Это так я попросила, и мне Федоренко, Сергей Петрович, сделал, он их в одну фотографию перевел, потому что сынок мой родился в 1953 году, а Ванечку через год убили…
– Мама, – вдруг подал тоскливый голос Валентин. – Чего ты доктору это все рассказываешь? Ему не это надо рассказывать…
– Я вас попрошу не нарушать течение сеанса, – прервал его Юлиан. – В кабинете должен находиться только пациент и никаких посторонних лиц. Видите инструкцию городского совета? – при этом Юлиан четко указал пальцем на висящий в рамке его собственный диплом психотерапевта, полагая, что на расстоянии Валентину все равно не разглядеть, что там написано. – Я сделал для вас исключение, но я же могу и призвать вас к порядку!
Последние слова Юлиан похоже произнес первый раз в жизни. Суконное «призвать к порядку» до этого просто не существовало в его лекисконе, но, выплыв непонятным образом откуда-то из детства, из коммунальной свары или магазинной очереди, вполне успешно сыграло свою упредительную роль.
Валентина перекосило. Он развел в стороны руки, словно хотел просить у Бога осудить Юлиана-отступника, но Бог безмолвствовал перед лицом документа в рамке.
– Андрей – это ваш старший сын?
– Младшенький. Валентин-то у меня получился сразу после войны, жить было негде, ютились в крестьянской хате. А тут я почувствовала, что беременна. Ванечка, после того как поженились, говорил, давай женушка подождем, обустроимся… вот тогда… Ну, а когда понесла – деваться некуда. Аборт Ваня ни за что не хотел, чтоб делала.
– Что же это такое… – дрожа от огорчения, произнес Валентин. – Ты еще расскажи, как меня пеленала, да сколько я тебе неприятностей в дальнейшем принес. Пусть посторонний человек все знает…
Он осекся, поймав тяжелый взгляд Юлиана.
– Какой же он посторонний? – спросила старуха. – Он доктор. Психотерапевт. Тоже вроде хирурга. Хочет мою рану зашить, чтоб не так болело.
Неожиданно лицо ее стало каменным и, четко разделяя слова и повысив голос, она сказала:
– А ты на мою пенсию живешь да еще по уходу получаешь, а все недоволен, все я тебе, твоя мать родная, не в родню, вроде приживалки я у тебя.
Валентин опять беспомощно развел руки, на этот раз не надеясь на Бога, а глядя с жалкой укоризной на Юлиана.
– Фелица Николаевна, – сказал Юлиан как можно мягче. – Жизнь, к сожалению, у нас складыватся не по расписанию, так уж повелось. Расписание только на бумажке выглядит красиво, а на деле поезда всегда опаздывают, сменщики не приходят вовремя, вы же знаете. А мир в семье – это лучшее лекарство от многих неприятностей такого рода.
– Да уж, мир… – проворчала старуха. – Невестка моя тоже красиво пела, когда в дом вошла: «Мамочка, да мамочка, чего принести, куда подать…», а теперь знают, что я от них завишу, что слепая и все болит у меня… Так они и терпят меня из-за пенсии. А то ведь такой доход пропадет, когда умру… Но я горбом своим чую все, о чем они думают. На глаза слепая, а что надо – вижу…
– Мама, да Бога ради…
– Сынок мой за мной шпионит. Это за родной-то матерью! Глядит, как бы не съела лишнего у них в доме, прячет всё, а мне тяжело ходить, у меня натоптыш на ноге, ступить не могу.
– Шпора у тебя, мама, – металлическим голосом поправил Валентин.
– Шпора и еще натоптыш, – упрямо сказала старуха. – А невестка – сказать стыдно – патлатая, по утру еле шкандыбает, лаптями пол метет, только и слышно, как зевает да охает, жизнь свою проклинает, да всё с намеками. В раковине посуды немытой гора. Солоха – вот и весь сказ…
– Мама, имей совесть! Маша за тобой ухаживает как никто. Мы тебя не отдали в дом престарелых, где люди просто заживо гниют. Маша твои – извини меня – засранные штаны стирает, а ты ее хаешь!
– Хватит! – оборвал Юлиан. – Валентин, выйдите, посидите за дверью. Ваше присутствие здесь полнейшая глупость… И с моей стороны тоже. Вам нечего здесь делать. Психотерапия – это разговор с глазу на глаз, когда человек делится своими сокровенными мыслями без того, чтобы чужое лицо вмешивалось и цензуру устанавливало.
– Это я-то чужое лицо?.. – он поднялся и с оскорбленным видом двинулся к двери, но затем подошел к Юлиану: – Мне надо в туалет.
Юлиан протянул ему ключ.
– Где туалет?
– По коридору направо, сразу за лифтом.
– Я вернусь, – пообещал он, бросив напоследок обиженный взгляд сперва на Юлиана, потом на мать.
– Курить пошел, – сказала старуха. – Как озлится, так курить идет. Две подряд выкуривает.
Юлиан промолчал.
– Знаю, о чем ты, доктор, думаешь… Мол, родного сына, как собачонку надоевшую пинаю… Это меня жизнь такой сделала. Когда он маленький был, я в нем души не чаяла, первенец все же. А потом стал каким-то мелочным не по годам. Он в двадцать лет как старик расчетливый был, братику младшему Андрюше конфетку жалел. Везде копилки прятал: в какой медяки, в какой леденцы – и всё для себя. Он и от слепоты меня спасти мог. Да пожадничал. Я еще в России начала слепнуть, там врачам надо было дать взятку, они бы хорошую операцию сделали, а он пожалел – вот меня и покалечили. А в Америке уже сказали: сильно запущено, опасно и такое всякое… Только он-то не знает, что я все вижу. И этот надутый, к которому он меня водил – Варшавский, тоже не знает, что я лучше него мир вижу.
И в будущее могу заглянуть. Но мне Бог только иногда это дозволяет. Словно есть такая потайная дверь… и она редко, когда открывается. Мне, знаешь, сынок, сон снился однажды: вижу, что-то светится в саду на ветке, подхожу ближе, а это почка на ветке набухает, и мне интересно увидеть, как она раскрываться будет, и тут замечаю – не почка это, а мой собственный глаз на меня смотрит, ворочается, как дитя в колыбельке, и вдруг, он как взорвался и в серафима обратился всевидящего, я чуть не ослепла, а он взял меня за руку… повел и куда-то пальцем показал… Гляжу – а там Андрюша, сынок…
Она замолчала и слегка подняла руку, шевеля пальцами, словно нащупывала кого-то, чье присутствие было ей в этот миг необходимо.
– Фелица Николаевна, – сказал Юлиан, чувствуя, как что-то сдавило ему горло, – хотите, я музыку поставлю? Это входит в мою лечебную программу.
– Думаешь, музыка меня вылечит? – спросила старуха с улыбкой.
Он не ответил, а заглянул в свой список и включил проигрыватель. Это был короткий прелюд Рахманинова. Юлиан слушал его с компьютера, когда Виола только готовила запись. Было в этой вещи, написанной Рахманиновым вне России, что-то щемящее и тревожащее сердце своей светлой печалью: там трепетно прижималась к земле бесконечная степная дорога, однообразные, но милые сердцу узелки вязал и распутывал усталый колокольчик, и таяла в белесом воздухе кисея дыма над деревенскими избами…