— Ну, хорошо, — нехотя согласился Муслим, — пусть не автомат… Подумаешь! Палкой по башке — большое дело! А потом бери сколько хочешь!
— Опять за свое! Опять палкой по башке! Я же тебе толкую — это грабеж! До этого дорасти надо! Мы не от грабителей свое барахло охраняем! Успокойся!
— Грабеж, не грабеж… — проворчал Муслим. — Не чувствую разницы…
— В марте на сортировочной сорок пятитонников сгорели — слышал? А почему? Что, вот они просто так взяли и заполыхали, что ли? Фигня! Не охраняли их, вот в чем дело! А раз не охраняли, значит, охотников много нашлось — повскрывали, повытаскивали самое ценное, а потом красного петушка, чтоб концы в воду!
— Петушки какие-то… — безнадежно ворчал Муслим. — Концы…
— Сиди, Муслим, сиди… Я же не могу тут один целыми днями торчать! Ты вон к сестре сегодня ходил, — мягко сказал Дубровин. — Посиди! Я только за хлебом — и обратно. Ну, может, к Васильичу забегу на минутку. Пойди вон у Кулмурода чайничек чаю купи да отдыхай… — он помолчал секунду и закончил, глядя в сторону: — Деньги давай.
Муслим протянул ему несколько мятых бумажек и повалился на ватник.
4
Дубровину стукнуло тридцать девять лет, и еще год назад он был сложения если и не борцовского, то уж, во всяком случае, и на легкоатлета не больно-то походил. Потом началась эта катавасия… нервотрепка… страх… А за этот месяц и вовсе высох, почернел от солнца и превратился в марафонца без возраста и национальности.
Он шагал, насвистывая и отчужденно посматривая по сторонам.
Дети сидели на тротуарах через каждые пять или десять метров: постарше, лет двенадцати, раскладывали на газете семь-восемь предметов, младшие, еще совсем сопливые, довольствовались одним — пачкой сигарет или пакетиком концентрированного сока. У него не было лишних денег, и потому было легко глядеть поверх голов, отвергая настойчивые попытки продать ему жвачку или вафли в красивой иранской упаковке.
На углах улиц сидели русские старухи. У этих все было загадочно штучное — вилка, рюмка, книжка без обложки, ботинок без шнурков, порванный ремешок от часов, сами часы, надежно испорченные много лет назад, — и было очевидно, что, даже если собрать их со всего города, все равно не удастся обнаружить хотя бы двух парных предметов. Они не пытались нахваливать свой товар, а тихо перемолвливались друг с другом или просто тяжело смотрели сквозь пыльный воздух в темноту будущего, и Дубровин знал, что многих из них, когда умрут, некому будет хоронить, — да и сами они отлично это знали.
Он бездумно шагал по раскаленному тротуару, не отмечая, поскольку это было в высшей степени привычно, ни знобящей атмосферы несчастья, голода и беды, ни странного наслаждения, испытываемого оттого, что он погружался в город не просто знакомый, но оставляющий ощущение чего-то вроде материнской утробы, где не бывает ни голода, ни несчастий, где нельзя назвать что-либо своим или чужим, поскольку все существует ради тебя.
Пройдя двором старой школы, он миновал знойный сквер, до верхушек помертвелых чинар залитый недвижным горячим воздухом. Под деревьями неподвижно лежали какие-то люди, и он не знал, зачем они лежат там, и хорошо ли, что они лежат под деревьями в сквере, но не стал задумываться над этим, поскольку и это тоже было давно знакомо и привычно. На перекрестке возле остановленной машины стояли, лениво перебрасываясь незначащими фразами, два одетых в выгорелый камуфляж автоматчика, третий брезгливо рылся в багажнике. Бледный водитель, услужливо согнувшись, стоял рядом, что-то лепеча, и проходя мимо, Дубровин поймал его взгляд, исполненный ужаса.
Базар был немноголюден. Дубровин прошелся по рядам, изредка прицениваясь. Он задумчиво тронул мизинцем синевато-белую гору чакки в эмалированном тазу, под неодобрительным взглядом укутанной в белую марлю торговки с наслаждением облизал палец и спросил:
— Чанд?
— Бист, — неприветливо ответила она.
— Э, апа! — попытался он ее урезонить. — Ты что! Дах меравад?
— Бист! — отрезала торговка.
— Падарланат, — пробормотал он, отходя.
Ничего не купив, он вышел из северных ворот и двинул напрямки к хлебозаводу.
Здесь, в переулках старого города, было безлюдно и тихо. Он шагал вдоль кирпичных и бетонных заборов, за которыми, судя по звукам, шла не видная ему, но понятная тихая деятельность — смеялись или плакали дети, покрикивали женщины, скулили собаки, выпрашивая подачку со стола, однообразно гулили горлицы, наливался виноград на деревянных шпалерах, струилась вода, и вообще все шло по тому раз и навсегда заведенному кругу, который единственно и может называться жизнью. Он шел, невольно замедляя шаг у ворот, и, если калитка была приотворена, успевал жадно схватить, словно сфотографировать, четвертьсекундный клочок этой жизни — вот парень возле полуразобранного мотоцикла… вот белобородый старик в чалме… радужный веер воды, выплескиваемой под деревья… бледное пламя под казаном…
Дубровин пересек небольшую открытую площадь между зданием милиции и детским садом, через минуту снова оказался на большой улице и пошел налево.
Сегодня он уже был здесь часов в шесть утра, и с тех пор народу сильно прибавилось — толпа сгустилась. Мужчины в халатах и тюбетейках толклись на тротуаре, стояли кучками, толкуя о чем-то, многие сидели, свесив ноги в сухой арык. Женщины в длинных бесформенных платьях, из-под которых выглядывали кончики шаровар, сбившись в группы человек по десять, сидели прямо на земле под деревьями. Дети жались к ним. Ворота хлебозавода, справа от которых народ стоял черной стеной, были наглухо закрыты. Слева, возле дверей проходной, маячил человек, в экипировке которого ничто, кроме автомата, не говорило о том, что он относится к вооруженным силам.
Дубровин постоял в некотором отдалении, присматриваясь. Дело было безнадежное. Он уж собрался было сесть, свесив ноги в арык, когда его окликнули.
— Эй! Слышите! Идите сюда!
Дубровин оглянулся. С этим мужиком в синей кепке они разговорились давеча утром. Теперь он грузно сидел на складной брезентовой табуреточке, опершись на палку.
— Ага, — сказал Дубровин, подходя. — Я вас не заметил.
— Это всегда так, — сказал тот, улыбаясь одной стороной лица. — Когда приходишь — никого не видишь. А тебя все видят. Нет, это я вам точно говорю…
— Ясно, — вздохнул Дубровин, присаживаясь рядом с ним на корточки. — Я тоже замечал… Ну что, идет дело-то?
— О-о-о-о! Иде-е-е-т! — с преувеличенной бодростью сказал мужик и тут же безнадежно махнул рукой, тем самым перечеркивая сказанное. — Как не идти! Пекут, должно быть! Если мука есть…
— Вообще не продавали? — спросил Дубровин.
— Не, не продавали, — вздохнул тот. — Зато раздали одну машину. Часов в двенадцать.
— Без денег, что ли? — не поверил Дубровин. — Почему?
— Хрен его знает! — Мужик полез в карман и вытащил мятую пачку «Памира»; покопавшись в ней неловкими пальцами, извлек-таки окурок. Потом, зажав палку между ног, долго сопел, чиркая спичками, тяжело дышал, налаживаясь прикурить, и вот, наконец, пустил клуб сизого дыма, на жаре казавшегося особенно едким. — Их ведь не разберешь! — сказал наконец он брюзгливо и сплюнул табачинку. — Это же мудрецы! Взяли вот машину хлеба раздали — и денег не спросили… Правда, орали чего-то — может, детям, что ли, я не понял… Я по-ихнему не понимаю. Ну а потом как навалились! — Он снова махнул рукой, глубоко затянулся и стал кашлять.
Дубровин ждал, насвистывая.
— Я так думаю, — сказал мужик, сопя. — Если бесплатно раздавать начали — совсем хреново дело. Это уж я знаю! Как до коммунизма доходит — пиши пропало! — Он снова попытался сплюнуть табачинку, потом снял ее с губы пальцами. — Голодом уморят! Нет, а вот скажите, — оживился вдруг он. — У них понятие очереди вообще есть? У таджиков-то? Вот мне кажется — нету!
За воротами хлебозавода послышался звук заводящейся машины, и тут же толпа, на мгновение оцепенев и напрягшись, словно препарированный мускул под действием тока, мощно качнулась к воротам и загудела. Дальние торопливо сходились. Женщины повскакивали, оглушительно галдя. Детей они тащили за руки.
Часовой, умиротворяюще подняв вверх левую ладонь, повторял какую-то отрывистую фразу, но за ревом Дубровин не мог разобрать слов.
Грузовик газанул и несколько раз стрельнул выхлопной трубой.
Ворота лязгнули и стали отъезжать в сторону.
Толпа завыла и поперла в пространство раскрывающихся ворот.
— Назад! — яростно орал теперь часовой, размахивая автоматом. — Назад, говорю! Только женщинам с детьми! Женщинам с детьми по вчерашнему списку!
— Говорит, женщинам только… — сказал Дубровин. — Список какой-то…
— А! Список! Знаю я эти списки! Они там понапишут! — мужик перехватил палку и гневно потряс ею в воздухе. — Хлеба давай!