С Бии вернулись совсем поздно. Женя проводил Катю и приготовился прорваться вместе с ней в номер, но она не пустила, крепко встав в дверях. Он попытался сделать сразу три дела: снять с неё очки, распустить пучок, зашплинтованный деревянной шпилькой, и поцеловать в уклоняющиеся уста. Не удалось и части намеченного.
Утром не мог найти её номера – его расположение забыл совершенно. Так и рыскал меж этажом и рестораном то пешком, то на лифте и, конечно, пропустил. Она сидела в ресторане за столиком – с крепким пучочком, в тех, первых, очках с тёмной оправой. С ней завтракал вкрадчивый московский бородач из либеральной газеты с неопрятной бородой и очками, крупно выкатывающими бледно-синие блуждающие глаза с жилками. На Женю Катя взглянула спасительно. Бородач говорил мягко, вежливо, весь измученный видением со всех точек, отягощённый каким-то до одышки сложным знанием, на фоне которого всё простое и жизненное казалось грубым, встающим ему в упрёк, а любая твоя позиция выглядела настолько детски-уязвимой и стыдно-однобокой, что становилось скучно от самого себя.
Назавтра предстояло рулить, и когда Васька, продуманно одетый в просторный пиджак, предложил отхлебнуть алтайской из внутреннего кармана, Женя отказался, а Катя сказала строго:
– Жене не надо.
Снова стояли в Сростках под тополями у резчиков, и снова колонна на подходе и выходе послушно отплясывала под баян и балалайку. Особенно хорошо шёл селезнем Васька – ладонь на затылке, ладонь на пояснице. Тут же прямо на улице Жене подарили майку с надписью «Шукшинский фестиваль на Алтае». Он её немедленно надел, а уже поднявшись на Пикет, обнаружил, что на шее нет креста – Женя стянул его вместе со старой майкой и потерял. Место он помнил и решил на обратном пути найти крест.
От Кати он уже не отходил. Простота какая-то домашняя была у этой девушки. Женя давно заметил, что женщины по-разному говорят с миром: одни – как дамы, другие – как любовницы. Катя говорила как жена, и казалось, что если чем и можно совладать с ней, то только предельной честностью. Таким он и стоял перед Катей – высвеченный до самой дальней душевной стенки. По крайней мере, так ему казалось.
На склоне Пикета ниже фигуры Василия Макаровича была оборудована целая сцена. От неё флажки отбивали дорогу в гору к памятнику. Напротив сцены ряды сидений ступеньками повторяли подъём. Кругом на траве, сколь хватало глаз, сидели и стояли люди. Всё пестрило флажками, майками, чем-то ярким, цветным. Особенно ярко, снежно горело на солнце белое. Начался концерт, посвящённый памяти Шукшина.
«Калина красная» была одной из самых любимых Жениных картин. Ещё в детстве она так потрясла, что, дорожа этим потрясением, он боялся её пересматривать. Потом запрет сам собой одолелся, и Женя облегченно смотрел ещё и ещё, и каждый просмотр превосходил предыдущий по возносящей силе переживания. Прочитал он и сценарный роман, изучил историю съёмок с документами и фотографиями. Обсуждать и анализировать «характеры героев» Женя не умел, просто смотрел «Калину красную» как явление жизни, где действующие лица были не актёрами, а играли сами себя. До слёз трогала Люба, её интонации, движения, улыбка. Канонически-русским лицом Василия Макарыча он любовался, ему нравилось, как он говорит, как улыбается, как щурится, играет желваками.
«Калину красную» они смотрели тогда втроём с братьями, и Андрюха сказал, что будет «левысёлом», а Михалыч брякнул: «А чо он на другом тракторе-то поехал? До этого же пийсятка была». А на Женю сильнейшим образом подействовала песня, спетая на зоне, – в жгут перевитая с фильмом, она и осталась на всю жизнь. Женя знал силу таких спаек, удесятеряющих понимание услышанного-прочитанного, и мечтал, чтобы всё близкое так же накрепко перевязалось в сердце, как Шукшин с Есениным после «Калины красной».
То, что человек сам всё придумал и написал, сам снял, да и ещё и сыграл, Женю уже не восхищало – он считал, что так только и нужно делать. Глядя фильм впервые, он не знал, положено ли у «левысёлов» включать в кино куски жизни или нет. И когда оказалось, что никто так шибко не делал, ещё раз восхитился шукшинской смелостью и пониманием, что лучше самой жизни о жизни не скажешь. И в благодарность эта самая жизнь только повторяла, долепляла в душе увиденное в фильме, словно в нём было больше правды, чем в ней самой.
Концерт начался и достиг под конец такой ноты, что у многих стояли слёзы в глазах. В завершение выступила знаменитая артистка из Москвы:
– Дорогие мои друзья! Я нисколько не преувеличу, если скажу, что восхищена, поражена тем, что здесь происходило в эти замечательные и катастрофически короткие дни. Ведь всё то, что меня окружает там, где я живу, уже ни малейшего отношения не имеет ни к той России, которой служил Василий Макарыч Шукшин, ни… к России вообще. Но сейчас я здесь, с вами, на святой Алтайской земле… Конечно, это нечто гораздо большее, чем… ну… просто собраться и почтить память любимого писателя, – это отчаянная попытка объединения людей, близких по духу, по ощущению происходящего. И оно удалось, это единение, хотя бы и на несколько дней. Я хочу, чтобы меня услышала вся наша страна, и я говорю с полной ответственностью и великой радостью. Да! Прекрасная и многострадальная наша любовь, наша Россия, она существует, она жива и дышит вами, вашей памятью, вашей заботой, дорогие сибиряки, дорогие жители Алтая! И я всей своей счастливой душой чувствую теперь эту нашу Россию, сердце которой бьётся сейчас здесь!
Пикет поднялся и ответил овацией. Потом раздали цветы, и с ними в руках все пошли наверх к Шукшину по дорожке, отбитой флажками. Катя была рядом всё это время, они и сидели вместе, и вместе шли к Василию Макарычу. Женя чувствовал её и когда их оттеснили друга от друга, и когда сквозь яркое солнце засверкали целые залпы вспышек, и когда он целовал отшлифованные до солнечного сияния большие пальцы Василия Макарыча…
Потом в каком-то светлом восторженном упоении толпились у машин, фотографировались. Один только московский журналист, тот самый, что завтракал с Катей, говорил кому-то своим хорошо обезжиренным, отмятым и вычесанным голосом: «Ну как вам скэ-эзэть? Если честно… чтоб не огорчить… Конечно, ужасно безвкусно… а особенно этот чудовищный номер… А уж зачем Сазыкин вытащил свою жену на сцену…»
Назад ехали колонной со спецмашинами, и ни о какой остановке для поиска крестика не было и речи. Женя с Катей сидели вместе в уже ставшем домашним микрике. Он открыто держал её руку… Было совсем близко её лицо, очки в крупной оправе, пучок, проткнутый тёплой деревянной палочкой. Катя работала на молодёжном радио, которое слушали в автомобилях, и у неё назавтра с утра должен был быть эфир. Катя хотела спать и положила голову Жене на плечо, но она от тряски съезжала ему на грудь и никак надежно не пристраивалась. Пучок Катя раскрепила, и волосы рассыпались золотистыми извивами, а палочка-шпилька осталась в её руке. Засыпая, Катя медленно разжала пальцы, и палочка выпала.
В Барнауле возле автобусов прощались, фотографировались, дарили и подписывали книги. Женя медленно выкатил белую «кресту» с горящими фарами и, остановившись поодаль, возвращался в привычную обстановку машины, чуть подзабытую и своим верным видом подчёркивающую скоротечность происходящего.
Он отвёз Катю до дома и наконец увидел её глаза. Они были большие, серо-зелёные, в распахнутых лучах острых ресниц. И, как виноградины, чуть просвечивали в боковом свете солнца – прозрачно и восковo…
– Ну, дай я на тебя хоть посмотрю. Как следует…
– Смотри-смотри… – как-то задумчиво ответила Катя и, будто что-то вспомнив, вскинула голову. – Ну всё. Я пошла.
Женя вышел, обнял её, поцеловал в ускользающие губы.
Происходящее продолжало нестись по чьей-то могучей воле, не оставляя лишней минуты, словно требовало аварийного приведения жизни в привычное русло. Женя вернулся в гостиницу, где уже вовсю дул неистовый отъездной ветер. Шло паническое разбегание людей на поезда, самолёты, неумолимое укладывание в расписания, то и дело звучали слова «билеты», «командировки», и царила сосредоточенность, никак не вяжущаяся с радостным и успокоительным совместным пребыванием. Кто садился на поезд прямо сейчас, кто улетал в Москву, кто на Урал, кто в Орёл. Утром выезжали из опустевшей гостиницы. Сдавали ключи, что-то уточняли, где-то расписывались – всё с той же торопливой озабоченностью.
Женя сел в машину. Чуть накрапывал дождь, косо кладя по стеклу острейшие серебряные стрелки. Он повернул ключ, включил дворники, радио, свет. Вышел из гостиницы Валерий Данилыч со своим отрядом, неся опустевшие сумки. Едва сели и тронулись, как нахлынуло, навалилось… Стало страшно уезжать, терять ощущение праздника, так незаметно набравшего-накопившего столько дорогого, что, казалось, вот-вот погибнет, раздавится происходящим в стране, циничным, животным, примитивным… Все сидели тихие, подавленные. Вдруг над Барнаулом, над развязкой на Новосибирск, раздался дождевой, нежный, гибкий, как калиновый побег, голос: «В эфире снова «Дорожное радио», Барнаул… Екатерина Полянцева… погода сегодня в нашем городе… чуть ветреная… чуть дождливая… будем надеяться… с другой стороны… расстраиваться… по заказу… целых два прекрасных дня и… словно ожидая окончания шукшинского кинофестиваля… чтобы испортиться… закончились наши праздники… такие долгожданные… эта грусть на душе… столько гостей со всех концов страны… группа красноярских писателей и замечательный… просто человек Евгений Барковец…» – чисто и близко звучал чудный голос с вкраплениями металльчика на щипящих…