Элена скончалась в родах. Я был бессилен удержать ее на этом свете. Удивительно, ребенок выжил.
Сейчас он там, изнеможенный и дрожащий, лежит поверх пеленки, рядом с мертвой матерью. Я не знаю, что мне делать. Не хватает смелости дотронуться до него. Скорее всего, оставлю его умирать возле матери. Она упокоит душу младенца и научит его смеяться, если, конечно, где-нибудь сыщется место, где души смеются. Нам не удалось сбежать во Францию. Без Элены, один, не хочу идти дальше. Без Элены нет пути. Как исправить эту чудовищную ошибку: остаться жить! Я видел много мертвых, но я не понимаю, как и почему умирает хоть один из них!
Страница 2Это несправедливо, что смерть постучалась так рано, сейчас, когда даже нет времени, чтобы жизнь посчиталась с новорожденным.
Оставил все, как было. Никто не сможет упрекнуть меня, что хоть что-то взял. Мать умерла, мальчишка — безумно живой, юла, я от страха окаменел. Серый цвет — цвет бегства, а печаль — горький голос поражения.
(Дальше стихи, большинство слов вымарано, поэтому можно разобрать только несколько слов: «полный жизни», «без света» (или «мой свет» — неразборчиво) и «позабыть суету». На полях, очень мелко: «Этот младенец — причина смерти или ее дар?»)
Страница 3Я хочу оставить после себя письменное свидетельство. Послание, которое объяснит тому, кто нас найдет, что он — этот младенец — тоже виновен, если, конечно, не считать его еще одной жертвой. Тот, кому суждено будет прочесть мои записки, заклинаю: пожалуйста, развейте наши останки в горах. Элена не смогла идти дальше. Мы, ее ребенок и я, тоже хотим остаться навсегда подле нее. В том, что случилось то, что случилось, вина лежит только на мне. Я не нашел способа избежать тяжелого жребия, избежать злого рока, судьба настигла меня и, словно косой, отрезала от меня Элену. Но я умею писать, к тому же я — неплохой рассказчик. Никто и никогда не учил меня складывать истории в одиночестве, наедине с самим собой. Никто не научил меня защищать жизнь от смерти. Пишу эти строки, не желая вспоминать, как я молился и как изрыгал страшные проклятия.
Да и как иначе могла закончиться эта прекрасная история в горах, продуваемых всеми ветрами? Сейчас еще только октябрь, но каждую ночь осень здесь превращается в лютую зиму.
Ребенок с удивительной настойчивостью громко плакал весь день. Я беспрерывно думал о нем, хотя всеми силами пытался сосредоточить свой взгляд на моей покойной Элене, оттого все утро провел, стараясь не обращать ни малейшего внимания на младенца. Только сейчас понял, что до сего момента я не проронил ни единой слезинки. Быть может, потому, что детского плача достаточно. Или только это и было единственно нужным. Я бы никогда не смог рыдать так безутешно и кричать так неистово. Элена была оплакана без всякого моего участия и даже без какого-либо усилия с моей стороны. Как такое вообще возможно, чтобы живой человек одновременно лежал обессиленный и при этом с диким упорством неистово рыдал? Мне кажется, ребенок утратил все чувства. Подошел к нему поближе, все еще дышит. Попытался перевернуть его. У меня такое ощущение, будто кто-то вытащил из него все косточки, весь скелет целиком.
Страница 4Внимательно всмотрелся в белое лицо моей Элены. Ее бледность совсем не та, что разлилась в мгновение смерти. Теперь все цвета просто исчезли. Наверное, смерть прозрачна. И сковывает холодом, от которого все цепенеет. В первые часы испытывал острую, жгучую необходимость крепко сжимать руки любимой. Потом ощутил, как ее пальцы покидает податливость. В страхе промелькнула мысль, это ощущение мне послано, чтобы даже моя кожа запомнила его навсегда. Долго просидел, не в силах ни дотронуться до нее, ни упокоиться рядом. Ребенок, напротив, изможденный, обессилевший, лежал подле мертвого тела своей матери плотно спеленатым кульком. Вдруг пришла мысль, что своим теплом силится он согреть недвижное тело, которое для него представлялось единственным убежищем, островком спокойствия посреди грохота боев.
Да. Эту войну мы проиграли, фашистам удалось нас обмануть, быть может, для того, чтобы потом еще раз одержать над нами верх и опять победить. Элена решила последовать за мной. Сейчас я полностью уверен: это была ошибка. Никогда еще не совершалось такой грандиозной ошибки.
Я должен был все рассказать родителям Элены, попросить у них прощения и добиться того, чтобы они разрешили ей уйти со мной.
«Они тебя отпустят, не бойся, они тебя не обидят», — твердил я ей. Что я буду рядом. Что пусть лучше убьют меня. Что пусть лучше я умру. Мы так много говорили о смерти, чтобы только выжить. Боже, как мы ошибались! Не стоило отправляться в дальний, бесконечный путь. Она была уже на восьмом месяце. Ребенок погибнет, а я паду в горных лугах, укрытых снегом. Потом, когда снега сойдут, сквозь пустые глазницы прорастут цветы, одним видом своим они станут вечным укором и проклятием тому, кто выбрал смерть взамен поэзии.
Мигель[12], твое пророчество исполнится!
Где ты теперь, Мигель? Отчего ты не утешишь меня? Я бы все отдал, подарил бы тебе любую вечность, лишь бы слышать журчание твоих стихов, твое строгое и уверенное слово, твои дружеские советы. Быть может, это боль сотворила из меня поэта. Мигель, наверное, ты уже не обязан выказывать снисходительное дружелюбие и терпимость, укрывать меня ими. Помнишь, ты меня называл пролетарским стрельцом? Элена любила тебя и будет любить вечно, даже теперь, когда ее уже нет.
Страница 5Думала ли Элена, пытаясь разрешиться от бремени, вынимая младенца из плотно окутавшей его плаценты, наматывая на мой сапог и пережимая каблуком пуповину, что так, с самого первого мига, с первой минуты рождения нового человека, мы, униженные и раздавленные победителями, тем самым готовим будущий неизбежный реванш? Прежде всего, думаю, она не желала, чтобы сын ее был человеком, потерпевшим поражение. А я не желал обрести сына, рожденного во время бегства. А мой сын не желал обрести жизнь ценою смерти. Не так ли?
Если бы Господь, как мне внушали, был хорошим и добрым, Он бы позволял выбирать и менять прошлое. Но ни Элена, ни ее сын уже никогда не смогут вернуться домой. Господь позволил нам лишь дойти до этой горной хижины, чтобы обрести в ней вечный покой, и она стала нам усыпальницей.
Ночь принесла забытье, уснул, сидя за столом. Разбудил меня плач младенца. Сегодня уже не столь настойчивый, но все еще громкий. Его вчерашнее неистовство породило во мне безразличие, а сегодняшние жалобные стоны — болезненное страдание и горечь. Не знаю, от чего произошли во мне подобные изменения, то ли еще не отошел я от беспокойного дремотного забытья, то ли дает о себе знать промозглый холод, то ли силы покидают меня по прошествии трех дней, проведенных без еды и питья. Но вдруг, абсолютно неожиданно, я решился дать младенцу пососать ватный тампон, смоченный в разбавленном молоке. Поначалу ребенок еще сомневался, продолжать ли борьбу за жизнь или все-таки подчиниться моему намерению, а потом понемногу, осторожно принялся сосать влажный тампон. Срыгнул, немного перевел дыхание и опять с жадностью набросился на еду. Жажда жизни во что бы то ни стало пыталась взять верх.
Уверен, еще одна ошибка — взять его на руки. Уверен, что отдалить на один-единственный миг младенца от гибели тоже было ошибкой. Однако тепло моего тела, еда, которая ему досталась, — все это сморило ребенка, и он забылся в бессилии глубоким сном.
Страница 6Соорудил из мешков колыбельку для сына, защищенную со всех сторон от ветра. Сверху покрыл вязаным покрывалом, которое досталось Элене в наследство от бабушки и которое она захватила с собой в дорогу, словно эта простенькая вещь должна была стать для нее единственным олицетворением прошлого. Конечно, покрывало было уже не таким добротным, как в начале долгого пути, но все же оно могло согреть и давало тепло младенцу, к тому же, возможно, оно продолжало хранить едва ощутимый аромат материнского тела.
Должен признаться, что не удержался от сравнения жизни и смерти.
Глядя на них обоих, лежащих в одной постели с открытыми ртами: Элена, уже ушедшая, и он, еще живой, — обнаружил явную черту, границу между истинным и ложным. Внезапно смерть стала представляться просто смертью, только смертью, не чем иным, как смертью, в которой не остается места ни телесной чистоте и целомудрию, ни животной страстности. По прошествии трех дней труп — всего лишь камень, бездыханный минерал, утративший недолговечность и хрупкость цветка, его беззащитность. Это — нечто, что невозможно загнать, как дичь в западню, но тем не менее возможно схватить, как прохожего, который во что бы то ни стало желает оставаться незаметным. По прошествии трех дней труп — это одиночество, только одиночество и ничего более, это даже не дар горести и печали. Что до младенца — он вытащен из чрева, пуповина оборвана. И теперь он плачет.