– Вон он, твой ракетчик, прыгает! – угрюмо указал Ленька на дорожку парка, по которой, переваливаясь, ходила черная ворона. Маленькие Ленькины глазки, близко сдвинутые к переносью, обожгли Игоря почти враждебным взглядом.
Игорь, потупившись, промолчал. Он уже давно, раньше Леньки и Чурсина, с чувством стыда и вины понял сам, что ошибся. Никакая то была не ракета, просто падучая звезда, каких много летом. Как это он не разобрался сразу! И как все они не сообразили! Это все из-за Яценко – настроил их, взвинтил… Ведь если бы ракета – они должны были слышать гул самолета. А гула не было. Зачем же тогда сигналить, для чего, кому?
Закинув винтовку за спину, Ленька, как-то уже совсем по-другому, чем прежде, с одною только утомленностью шаркая брюками, которые делали его еще коренастей, приземистей, чем он был, враскачку пошел с холма вниз, в парк.
Прихрамывая, за ним поковылял измученный, бледный Чурсин.
Они как бы сознательно оставляли Игоря одного, в наказание за его вину.
Игорь постоял и понуро поплелся вслед за ними.
Ворона взлетела, едва они ступили на дорожку, обсаженную тонкими березками.
Парк еще хранил полный порядок, хотя сторожей его и уборщиков побрали в армию и уже никто не берег его, не следил за ним и не ухаживал. В цементном овале фонтана, как всегда в летнюю пору, плавали красные рыбки, шевеля бахромчатыми плавниками. В полной исправности, в полной готовности к действию, заставляя вспомнить о праздничных людских толпах, что собирались здесь и весело шумели во все летние воскресенья, и даже в то недавнее, так страшно и памятно рассеченное надвое вторжением войны, стояли на своих обычных местах все парковые развлекательные орудия: карусели с лошадками не бывающих в природе мастей – красными, желтыми, оранжевыми, фиолетовыми, «гигантские шаги» с мертво повисшими канатами, шведские лестницы и деревянные шесты для лазания, наковальни с деревянными молотами, измеряющие силу рук, щиты с колышками для набрасывания колец, лодки-качели, на которых не каждый отваживался качаться – так высоко они взлетали, таким устрашающим обладали размахом и так на них падало и замирало сердце.
За счастье покружиться, покачаться, хотя бы один раз грохнуть молотом по наковальне и узнать, какая заключена в тебе сила, парковое начальство взимало плату. Небольшую, но кто и когда из школьников бывал богат деньгами? А сейчас все это великолепие, весь этот соблазн, вожделенный для любого мальчишки, пребывал беспризорным и совершенно доступным, и можно было выбирать все, что хочешь, что нравится, перепробовать хоть все подряд.
Ленька, с винтовкой за плечами, схватился за канат «гигантских шагов», разбежался, мелькая клешами, повис и описал над площадкой полный круг.
Но стоило заниматься какими-то «гигантскими шагами», когда совсем рядом праздно, скучая о пассажирах, дремали лодки-качели, чудо-лодки, мечта-лодки, – на длинных стальных тросах, с узкими, как грудь быстролетной птицы, носами, чтобы лучше рассекать воздух.
Скинув с плеча мешавшую винтовку и прислонив ее к скамейке, Ленька, окончательно перестав быть бойцом ополченского полка, а превратившись снова просто в Леньку Говорушенко, ученика пятой средней школы, хронического троечника и такого же хронического нарушителя общественной дисциплины, вспрыгнул на нос одной из лодок, на самый край, и принялся ее раскачивать усилиями тела, приседая и выпрямляясь. Но раскачать лодку одному было нелегко, и Ленька замахал Игорю рукой, призывая:
– Игорек! Игорек! Сыпь сюда!
В какой-то внезапной, заразительно сообщившейся ему детскости, тоже мгновенно обратившись просто в мальчишку, ни о чем ином не помнящего и ничего иного не желающего знать, Игорь взобрался в лодку, на другой ее конец, и со смехом, весь отдавшись забаве, в таком же, как Ленька, плещущем, рвущемся из него озорстве стал помогать приятелю ее раскачивать.
– А ну, Игорек! А ну! – вскрикивал Ленька, падая на пятки, чтобы добавить лодке размаха, бросая всего себя в это усилие и от перенакала страсти искажая лицо.
Какой же восторг был в этом их полете! Лодка взлетала, замирала на мгновение и рушилась, чтобы взлететь снова. Земля, размытая скоростью, то рвалась им в глаза, то отлетала куда-то прочь, вспыхивало небо и тоже исчезало в тот же миг; ветер со свистом проносился мимо ушей, срывая с век влагу.
Лодка взлетала уже над поперечной балкой, но им хотелось, чтобы она возносилась в небо еще выше, еще, и они в ярости восторга, желания все добавляли, добавляли ей размаха. Ленька выкрикивал что-то пронзительное, дикое, глаза у него были тоже дикими, зубы сверкали…
Они качались, а Чурсин сидел на скамейке, возле позабытой всеми винтовки, курил, поднося ко рту мундштучок с самокруткой, и смотрел на них. И на усталом лице его в сетке морщин лежала тихая, добрая полуулыбка…
* * *
На свое место возле траншеи они вернулись как раз вовремя: Яценко уже шел с ополченцами по постам, собирал отряд.
Они ничего не стали рассказывать, чтобы их не осмеяли, пристроились в хвост вразнобой трусившей колонны и пошли вместе со всеми в город, на золотое, оранжево-пурпурное, зеленое зарево зари, в котором плыли фиолетовые дымки паровозов и заводских труб и, поблескивая крутыми боками, застыло висели кривые колбаски аэростатов воздушного заграждения.
На первой городской улице Яценко распустил отряд: многим предстояло заступать на работу в заводские цеха, к станкам и машинам, и люди торопились забежать домой – поесть и собраться. С Яценко остались только те, кто отвечал за винтовки, – чтобы отнести их в штаб полка.
Чурсин пошел с этой группой, а Игорь и Ленька, отделившись от всех, отправились домой. Путь им лежал длинный, в самую середину города, где они жили на одной улице и даже в одном доме – большом, пятиэтажном, прозванном горожанами «гармошкой» за его чудной, необычный, изломанный уступами фасад.
Сначала они шли окраинными переулками, на которых было мало что от города, а больше от деревни: во всю их ширину ровным, сплошным ковром зеленела мелкая курчавая трава, что растет на сельских выгонах; над узкими пешеходными тропинками вдоль оград и заборов свешивались ветки сирени и акаций, а сами домики прятались в гущине садов и были маленькие, деревянные, с глухими ставнями на окнах, с вырезанными из жести петушками на коньках тесовых и железных крыш.
Потом они ступили на мощенную булыжником Ленинскую, длинную, прямую и широкую, но тоже в таких же маленьких, уютных, каждый на свой манер, домишках, украшенных резными карнизами, наличниками, закутанных в листву сирени, яблоневых садов. Одна сторона улицы тонула, крылась в дымчатой холодноватой тени, другая, высвеченная зарею, слепила глаза белизною стен, блеском оконных стекол.
Была такая рань, что город еще даже и не начинал пробуждаться. И Ленинская, и выходившие на нее улочки были совершенно безлюдны, пусты и гулки, как никогда не бывают они днем; каблуки Игоря и Леньки звучали по мостовой с такой звонкостью, что рождалось эхо от стен домов и заборов.
Ленинская кончалась деревянным мостом через глубокую впадину, в которой тускло, оловянно серели маслянистые рельсы железной дороги. За мостом начинался уже настоящий город – с улицами в асфальте, высокими каменными домами, газонами и цветниками вдоль тротуаров, газетными киосками, бронзовым памятником поэту Никитину в сквере, в окружении старых, погнувшихся от возраста в разные стороны тополей.
Скрежеща на закруглении рельс, навстречу Игорю и Леньке на мост выворачивал ночной труженик – грузовой трамвай, неся на стеклах дрожащие вспышки, отблески все сильнее и ярче разгорающейся зари. На месте вагоновожатого сидела девчонка в алой косынке, другая девчонка, курносая и щекастая, в грязной спецовке, стояла с нею рядом и сонно глядела в окно. А позади их будки, на платформе, отливали синью и радугой металла, побывавшего под нагревом, противотанковые «ежи», сваренные в эту ночь мастерами трамвайного депо из кусков стальных балок…
В листве уличных тополей гомонили птицы, и все-все было еще совсем в самом начале – и утренняя заря, и само утро, и день, которому предстояло явиться в мир, и летний месяц июль с его полуденным зноем, блеклым небом, скоротечными грозами, проливающими на землю живительные, бурные ливни…
Все-все было еще впереди, еще только в предначертании, не известном никому, ни одной человеческой душе в целом свете… И четыре года войны, и все ее поражения и победы, и вся ее кровь, все людское горе… И мертвое пепелище, груды золы и закопченных кирпичей на месте ласкаемого утренним солнцем города… И недолгие, как у множества их сверстников, военные судьбы Игоря и Леньки, незамеченно мелькнувшие в пестроте стремительных событий, среди миллионов других человеческих судеб… Их солдатские погоны, их раны, госпитали, в которых их спасали от смерти, снова раны и, наконец, безымянные могилки под наспех набросанным дерном, которых теперь уже не отыскать никому, никогда…