— Вот так, — произносит Евский и, подымаясь, отодвигает стул. — Но мы еще с вами встретимся. Возможно, мне нужно будет еще кое-что уточнить. Вы, я надеюсь, понимаете…
Тоня кивает. Да, она понимает, что он собирается уточнить.
Полина Петровна Зарепкина — председатель месткома. Она расценивает то, что случилось с молодой учительницей, как ЧП. А раз ЧП, нужно реагировать. Но как? Прежде всего она, Зарепкина, должна знать все подробности. Во-вторых, придется принимать меры. Какие? Пока трудно сказать. Вероятно, будут соответствующие указания. В третьих, нельзя молодого товарища оставлять в одиночестве. Здесь требуется человечность. А человечность — стало быть, известное сочувствие. Впрочем, с сочувствием надо быть осторожным. Со-чув-ствовать! Чему? Легкомыслию? Аморальности? Тут дело весьма тонкое. С одной стороны так, а с другой может быть совсем по-другому.
Зарепкина отправляется к Тоне. Отправляться ей совсем недалеко: с одного крыльца на другое. У Тони в комнате холодно. Печь нетоплена. Достаточно бросить взгляд на молодого члена коллектива, чтобы заметить: налицо психическая депрессия, необходима моральная поддержка. Значит, Зарепкина появилась как раз вовремя.
— Тонечка, у вас не найдется килограмма два соли? Начала солить огурцы и не хватило. А магазин закрыт…
Тоня озадачена таким обращением. До сих пор никто здесь не называл ее Тонечкой. И соли у нее, конечно, нет. Она запасов не делает и огурцы солить не собирается. Пожалуй, дело вовсе не в соли…
— Тонечка, — произносит Зарепкина ласково, — вы должны держать себя в руках.
— Я держу, — невесело улыбается Тоня.
Зарепкиной не ясно, что и как надо говорить в подобных случаях, но на помощь ей приходит фольклор. Не даром же она двадцать лет преподает русский язык и литературу.
— Жизнь прожить — не поле перейти, — говорит она и усаживается на гнутый венский стул. Борис нашел его в школьном сарае. Под ее тяжелым телом стул тихо поскуливает. Тоня с ужасом представляет, как он сейчас развалится. Только она сама умеет на нем сидеть… Зарепкина вздыхает: — Главное, не унывать.
Тоня молчит. Должно быть, она согласна.
— Вы так молоды. У вас все впереди.
Против этого тоже трудно что-либо возразить. И Тоня следит за стулом: выдержит или нет? Такой нагрузки он, пожалуй, еще не испытывал.
— Неужели вы ничего не знали?
— Нет.
Пожалуй, не так-то проста эта Найденова. Как это так, не знать — женат любимый человек или нет? Лицо Зарепкиной выражает осуждение, но не резкое, а скорее печальное.
— Я пришла к вам не как председатель месткома, а просто как человек к человеку. Мы все очень, очень огорчены.
— Кто же все?
— Пока что члены месткома. Но расскажите мне, как это случилось.
Стул начинает медленно ползти вбок. Шипы передних ножек вот-вот готовы сломаться.
— Вы сейчас упадете, пересядьте лучше на табурет, — предлагает Тоня.
— Ничего, — рассеянно отвечает Зарепкина. — Да, как случилось?.. Неужели у вас ни разу не возникло подозрения?
— Не возникло.
— Положим, это так. Но все же расскажите, как вы познакомились. При каких обстоятельствах?
— К чему это теперь? — морщится Тоня. — Обстоятельства и все остальное. Кому это интересно?
Зарепкина огорчена.
— Напрасно вы так. Я ведь к вам со всей душой. Можно сказать, как к дочери родной. — Зарепкина подымает свое тело со стула, обнимает Тоню за плечи. — Главное, не унывайте…
От нее пахнет укропом. Значит, она действительно солит огурцы.
За окном река, осенняя, хмурая. Она медленно течет на север. Так было вчера и позавчера, и год назад, и в прошлом тысячелетии. Река для Тони — почти вечность. Вечность вечностью, а сегодняшнее никуда не денешь. Тоня ждет Бориса. Ей почему-то кажется, что он должен вернуться сегодня. Она встречает глазами каждый пароход.
Михаил Николаевич сгребает в огороде картофельную ботву. Он в старых сапогах, в старой куртке, старчески сутулится, покашливает.
Зарепкина смотрит на мужа из окна кухни. Как странно, что именно он ее муж, этот старый человек, который так любит возиться с землей. Теперь она махнула на него рукой, а было время, когда надеялась сделать из него достойного спутника жизни. Она заставила его поступить на заочное отделение пединститута, но всей ее энергии хватило лишь на то, чтобы кое-как протащить его через три курса. Она доставала ему книги, ездила с ним на сессии, направляла каждый его шаг, но так и не привила ему любовь к знаниям. Он дремал на лекциях, как дремал на педсоветах, как дремал в то время, когда она терпеливо объясняла ему, что он ведет себя некрасиво.
Ее раздражало, что он не любит выступать на собраниях, что книги читает, шевеля губами, что ученики, да и не только ученики, зовут его за глаза Мих-Ником, что когда он возвращается с работы, от него пахнет потом и навозом. Нет, ей так и не удалось воспитать из него интеллигента. Ей всегда стыдно за него, когда приезжают инспектора. Правда, школьный опытный участок у него в образцовом порядке, и ребята что-то там экспериментируют, выращивают гигантские помидоры, но сам он не умеет сказать об этом двух слов. Если бы не она, его, пожалуй, и не считали бы хорошим учителем. Сколько она ни билась, он так и не отвык от таких вульгарных слов, как «разъяснилось», «закалел», «назем», «складник».
Вот он наклонился, чиркнул спичкой, и языки пламени запрыгали по сухой ботве. А он стоит у костра и думает. О чем? Он и сам, наверное, толком не знает.
К мужу она почти равнодушна. Он почти не нужен ей. Годы берут свое. И живет она с ним, пожалуй, лишь затем, чтобы не быть незамужней. На незамужних смотрят как на неудачниц…
А ночью между ними происходит такой разговор. Мих-Ник спрашивает:
— Как прошел урок у Найденовой?
— Почему ты этим интересуешься?
— Я вовсе не интересуюсь.
— Ну и не спрашивал бы. Да и как он мог пройти? Путалась, конечно. Да и насчет кофточки… Я давно хотела ей сказать. Как она сама не понимает, что если она молода, то вовсе не значит, что всем интересно видеть ее прелести.
Мих-Ник сопит.
— Ты что, не согласен? Евский дал ей жару. Знаешь, как он умеет. Я думала, она сквозь землю провалится.
— Плакала?
— Заплачет она! Гордячка. Но это ничего, полезно. А то фасону слишком много. Кофточки не кофточки, шпильки не шпильки. Я думала, в ней правда что-то есть.
— Тише! Генка…
— Спит твой Генка без задних ног.
Некоторое время супруги лежат молча. Потом Зарепкина вздыхает.
— А Генка наш совсем отбился от рук.
Мих-Ник уже дремлет.
— От чего отбился?
— От рук. Что за глупая манера переспрашивать?
Длинное молчание.
— Михаил, ты спишь?
— А?
— У него опять по алгебре двойка.
— По алгебре?
Мих-Нику нечего сказать. Когда он был мальчишкой, у него тоже случались двойки по алгебре, но он не вырос ни разбойником, ни бездельником. Ему не хочется разговаривать с женой. Гораздо приятнее думать о саженцах черноплодной рябины, которые он получил сегодня из Барнаула. Завтра с ребятами он посадит их на пришкольном участке. Ему нравятся растения и животные. Ему бы агрономом быть, но жена сделала его педагогом. Хорошо еще, что не историком или географом. Одно время у нее была такая мысль. А так все-таки он около земли. Конечно, приходится вести уроки, что-то объяснять ученикам, ставить оценки — этого он не любит, но зато какая радость, когда из почвы появляются новые зеленые ростки. Они-то без всяких объяснений знают, с какой стороны солнце и для чего оно существует.
А Зарепкина лежит на своей кровати и думает с горечью: «Какую непоправимую ошибку я совершила, связав свою судьбу с этим некультурным человеком».
Солнце заходит. Ему уже недолго висеть над лесом. Оно стало красным и вытянулось в эллипс. Красная дорога через Обь тянется прямо ко мне. Она угасает. По реке ползут тени, а может быть, это туман, или дым костра. Да, где-то близко костер.
Скоро станет холодно и придется идти домой. Дорога через бор. Ледяной сумрак лога. Ручей. Тонкая музыка воды. Затем желтые огни села и мой дом. Нет, не мой дом. Только четыре стены и потолок. Дом — это когда тебя ждут, а меня никто не ждет и не будет ждать. Его уже нет со мной. Уже нет. Все очень просто. Да, очень просто. Впрочем, может быть, вовсе не просто. И смерть и рождение тоже ведь кажутся нам простыми…
Уехать? Но куда? Мне трудно решиться на это. Есть девчонки, которые пишут в «Комсомолку» и спрашивают, как им быть, и ждут правильного ответа. Конечно, в «Комсомольской правде» сидят не дураки, но я не верю, что кто-то издалека может дать мне верный совет. Была бы мать жива. Она сказала бы мне, что нужно.
Рано умерла она. Теперь бы ей только и пожить. Все старалась для нас, и нисколько не было у нее своей жизни. До последних дней работала, надо было учить меня и Лешку. И она никогда не сердилась и не жаловалась, что у нее нет хорошей одежды, что приходится дорожить каждой копейкой. И когда я приезжала на каникулы, я видела ее совсем усталой женщиной, которая ничего не знает, кроме тяжелой сельской работы, и я каждый раз говорила себе, что как только выучусь, то сейчас же возьму ее к себе, и тогда она отдохнет.