— Может быть, им ведено возвращаться домой, — сказал Лондон. — Довольно с них Америки.
Ник взял трубку и сердито поглядел на Лондона. Его «Алло!» прозвучало резко, почти требовательно — он наотрез отказывался допустить мысль о том, что его встреча с Гончаровым не состоится.
Телефонистка в Бостоне сказала: «Говорите!», — и раздался хриплый голос Морриса, ничуть не изменившийся после мгновенного перелета через треть американского континента. Этот голос, как всегда, был окрашен бруклинской интонацией, которая не исчезала, даже когда Моррис объяснял сложности релятивистской квантовой механики перед международной ученой аудиторией.
— Ник? Говорит Джек Моррис. Как дела, малыш?
— Ничего нового, кроме работы, — сказал Ник, небрежным тоном маскируя снедавшее его нетерпение. — Ну, как твои гости?
— Я потому и звоню. Наша конференция кончилась раньше, чем мы предполагали. Русские осмотрели все приборы, какие только у нас имеются. Им каждый день устраивали приемы или вечера с коктейлями, и мы возили их по Бостону, как всегда возим гостей, накормили их у Лохобера в Дэрган-парке и помогали делать покупки в подвале у Файлина, а теперь они изъявили желание отбыть на… погоди минутку… — послышался шелест бумаги, — «ТВА-142», который доставит их к вам сегодня вечером, в шесть тридцать.
— Они хотят уехать из Кембриджа сегодня? — Нахмурившись, Ник взял со стола отпечатанный на машинке лист бумаги с типографским штампом «Государственный департамент» и заголовком: «Делегация советских физиков. Программа поездки». — Но это на два дня раньше, чем мы планировали.
— Я знаю, — обеспокоенно сказал Моррис, — но они спросили, возможно ли это, а я не мог ответить им прямо ни да, ни нет. Ну, знаешь, что я делаю в таких случаях: снимаю очки, начинаю их протирать, словно, когда я ничего не вижу, я и слышу хуже. Дело в том, что у них только три недели на знакомство со всей страной…
— Посылай их сюда, — сказал Ник спокойно. — И, конечно, сделай вид, будто задержка вышла только из-за того, что ты старался достать пять билетов на один самолет.
— Само собой, — с явным облегчением ответил Моррис. — Позвонить в Вашингтон?
— Нет, — ответил Ник. — Я беру ответственность на себя. Просто посади их в самолет и проследи, чтобы все сошло гладко. Главное, чтоб у них не возникло ощущения, будто служба безопасности следует за ними по пятам. А мы здесь изменим расписание и постараемся организовать для них что-нибудь на сегодняшний вечер. Кстати, — прибавил он, не в силах удержаться, какие они?
— Самые обыкновенные, — ответил Моррис так, словно его самого до сих пор изумляло это открытие. — Ни за что не догадаешься, что они русские, если не считать… Я хотел было сказать «прически», но потом вспомнил, как иногда выглядит кое-кто из наших коллег… ну и, конечно, они время от времени вставляют свои русские «хорошо» и «пожалуйста». Они имели у нас бешеный успех. Все пятеро говорят по-английски вполне прилично, только слишком правильно, как все иностранцы. И вообще люди как люди: ни широких штанин, ни стиснутых кулаков, ни размахивания красным флагом. Они любят смеяться и шутить. Двое из них, Меньшиков с ускорителя и Любимов из группы физики твердого тела, оказались большими специалистами по целованию ручек и совсем покорили кое-кого из наших кембриджских дам. Логинов — теоретик любит джаз, охоту на уток и Пушкина. А твой личный приятель, тот, который приехал специально, чтобы повидаться с тобой, — Гончаров…
— Три минуты… — пробубнила бостонская телефонистка.
— Хорошо, хорошо, — отозвался Моррис. — Так, значит, мне официально разрешено сказать им, что они могут ехать?
— Расскажи мне о Гончарове, — потребовал Ник. — Какой он?
Моррис засмеялся.
— Он все время спрашивает то же самое о тебе. — Сам увидишь вечером, а мне от тебя требуется только официальное разрешение отправить их к вам.
— Ты его получил. Я позабочусь, чтобы их здесь встретили, и договорюсь с Вашингтоном.
Ник повесил трубку и тут же позвонил Мэрион.
— Свяжите меня с Чарльзом Энсоном в Вашингтоне… Государственный департамент. Я буду ждать здесь, — он говорил быстро и решительно и с удовольствием заметил, что опять стал таким, каким был прежде и каким, конечно, останется навсегда. Звонок из Кембриджа наполнил его радостным возбуждением: он встретится с Гончаровым даже раньше, чем предполагал, это доброе предзнаменование, знак, что все будет хорошо. Лондону он сказал: — Надо что-нибудь придумать на сегодняшний вечер. Во-первых, мне нужна будет хозяйка. Позвоните домой…
Снова затрещал телефон, и Мэрион сказала, что он может говорить с Вашингтоном.
Ник никогда не видел Чарльза Энсона. Это был просто утомленный, хорошо поставленный голос, который с расстояния в тысячу миль был готов в любую минуту ответить на любой вопрос, касающийся приезжающих в Америку советских делегаций. Телефонные разговоры о подробностях приема и проводов русских коллег велись американскими физиками по всей стране, и из всех участников этих чуть ли не ежедневных трансконтинентальных обсуждений только с Энсоном никто не был знаком лично. Американские ученые знали друг друга, они даже знали русских, потому что для них ознакомиться с работой собрата физика означало близко узнать его самого; но, хотя Энсон был чужим среди них, именно энсоны современного мира терпеливо объясняют наивным ученым те тонкие политические правила, которыми обязаны руководствоваться люди, обладающие определенными знаниями, когда они встречаются с иностранными коллегами, обладающими теми же знаниями. Сами энсоны такими знаниями не обладают. Однако им принадлежит решающий голос — иногда резкий, иногда скучающий, но всегда готовый обсудить любую деталь.
— В программу советских физиков приходится внести изменения, — сказал Ник. — Они уезжают из Кембриджа на два дня раньше, чем предполагалось. Я хочу уточнить, какая часть Кливленда открыта для них?
— Весь город, — продекламировал голос из-за тысячи миль. — Кливленд открытый город в районе, закрытом для советских граждан.
— Да, я знаю. — Теперь настала очередь Ника проявить терпеливую любезность. — Но что это, собственно, значит, мистер Энсон? Аэропорт находится за чертой города, институт находится за чертой города…
— Послушайте, доктор Реннет, — сказал голос, сразу уловив скрытую критику установленных правил, хотя все без слов признавали, что правила эти были нежеланным наследием периода истерической реакции. — Вы не хуже меня знаете, что эти закрытые районы выбирались совершенно произвольно в ответ на закрытие отдельных советских районов для нас. А ваш институт находится внутри городской черты. Иначе и быть не может. Этот визит… сроки и маршрут… был результатом переговоров между нашими представителями и их министерством культуры, а наши работники, несомненно, знают, какие районы закрыты, а какие нет. Если кливлендский аэропорт действительно находится за городской чертой, это значит только, что какой-нибудь представитель института должен их встретить и проводить через закрытый район, да, впрочем, их же все равно кто-нибудь должен встретить просто в знак вежливости и уважения — русские встречают наши делегации, куда бы и когда бы они ни прибывали, и мы должны быть с ними по крайней мере столь же любезны, как они с нами. Все это вопросы личной инициативы, и вы должны решать их на свою ответственность.
— Понимаю.
— Очень хорошо. Просто сообщите мне, какой срок вас устроит, в я посмотрю, что можно будет сделать.
Но Ник начал заниматься наукой задолго до появления энсонов, поэтому он поглядел на свое часы и засмеялся.
— На мою ответственность и по моей инициативе все это произошло минут десять назад. Я позвонил вам не затем, чтобы просить разрешения, а чтобы сообщить о том, как обстоит дело. Вот и все.
Он повесил трубку и достал из кармана расчеты мезонного телескопа. Теперь он твердо знал, что сказать своим сотрудникам. Решение сложилось с полной ясностью, пока он говорил по телефону, и теперь, словно не было этих часов и дней бесконечных терзаний, он указал недостатки конструкции и объяснил, как их можно устранить, быстро набрасывая эскиз и говоря лишь о самой сути дела. Это заняло всего несколько минут. Он не испытывал ни волнения, ни радости, но в конце концов сама работа была гораздо важнее тех чувств, которые она в нем вызывала.
— А теперь позвоните домой, — сказал он Лондону, — надо выяснить, что мы можем устроить сегодня вечером. Скажите, что мне нужна очаровательная хозяйка.
Но прежде чем Лондон успел передать просьбу Ника своей жене, она сама засыпала его поручениями, и он говорил только:
— Конечно, детка… Да, детка… Хорошо, детка… И две коробки чего?..
Ник отвернулся, немного смущенный этим соприкосновением с семейной жизнью: теперь, когда Руфь оставила его, он остро чувствовал, что ему-то некому звонить каждый день, некого ждать, не о ком думать и незачем торопиться домой. Руфь прожила там вместе с ним слишком долго, и теперь в доме образовалась пустота, которую не удавалось заполнить; как бы часто он ни пытался уничтожить воспоминания с помощью духов, жестов и смеха другой женщины, дом по-прежнему принадлежал Руфи и по-прежнему он, сидя в гостиной, удивлялся, что она не в спальне, не расчесывает там свои золотые волосы, а, просыпаясь по утрам, ждал, что сейчас увидит ее в кухне длинные прямые волосы, подхваченные черной бархатной лентой, туго накрахмаленный белый передник поверх узких испанских брюк из черного бархата, а на покатых плечах — одна из его старых белых рубашек, с обтрепавшимся воротничком, но белоснежно-чистая — ее любимый домашний туалет. Она поднимала воротничок и по-байроновски расстегивала верхние пуговицы, а шею повязывала шарфиком, узел которого вечно сбивался на один бок. Он помнил малейшие детали, хотя давно уже запретил себе думать о ней, но она по-прежнему была с ним, хотя и за крепко запертой дверью, а дверь, пусть даже крепко запертая, оказалась прозрачной, как стекло. Руфь всегда была полна жизни. Она была вся в заботах настоящего. Ее планы уходили далеко в будущее. Так она жила, думала, говорила, и это было его щитом, и пока она была тут, она стояла между ним и апокалипсическим видением, после которого в глубинах его пораженного сознания навеки остались широко открытые, остановившиеся глаза и отвисшая челюсть. Под ее защитой он был способен работать.