Можете ли вы осознать, что значит переступить такой рубеж? Какой страх за долгие годы может укорениться внутри презираемого всеми человека и какая несказуемая радость подхватывает тебя как половодье, когда тот рубеж позади и ты понимаешь, что наконец-то ты можешь получить власть, а с нею отыскать собственную силу, мощь и... право на вседозволенность.
И это — самое главное, самое сладкое. Ради этого я шел на все.
Тогда я стал лейтенантом Национальной гвардии.
Даже простых солдат туда набирали с большим выбором. Каждый проходил соответствующий конкурс: по физической силе, по здоровью, а главное — на способность автоматически выполнять любой приказ начальства. Сомоса дал нам все — благосостояние, неограниченные права и власть над гражданским населением, ощущение собственной силы. Что еще может сильнее владеть человеком? Благополучие и сила! Быть превыше всех! Все остальное — ничто!
Те красно-черные бандиты все больше подымали головы, а мы были той опорой, которая поддерживала президента.
И мы отлично это знали. Сомоса лично не раз говорил нам это. Отборные были у нас парни, отборные. И делали мы все, что хотели, чем больше активизировалось сандинистское подполье, тем беспощадней карали мы бунтующую толпу.
«Да здравствует Гвардия, долой народ!» — таким был наш лозунг.
Мы могли остановить любого на улице по малейшему подозрению, а то и просто так, могли даже убить — и всегда наши действия бывали оправданными.
Я искал дальнейших путей наверх. Должен был раскидывать мозгами.
Право на жизнь и судьбы других манило меня все безумнее. Иногда ярость настолько вскипала во мне, что я своими руками расправлялся с кем-то из пленных или подозрительных, да так, что ужасались даже мои подчиненные. Так и надлежало быть, они тоже должны были меня бояться.
Дурман сандинистского ада проникал и к нам. Бывало, что солдаты удирали и из Национальной гвардии. По разным причинам.
Старший сын президента Портокарреро Сомоса, наш главнокомандующий, отметил меня несколько раз за участие в операциях против взбунтовавшейся толпы, и вот я пришел к нему с предложением.
Набирать солдат в Национальную гвардию лучше всего из провинций, предложил я, из самых отдаленных районов, среди бедноты, лучше совсем неграмотных. Они не должны уметь думать, их не должно связывать с городом ничего — ни родные, ни знакомые, ни привычка, ни друзья. Ничего. Одна только Гвардия.
Идею подхватили. Я был одним из тех, кто теперь отбирал солдат в Национальную гвардию. Знал, что делаю. Ведь того, кто выбрал тебя среди прочих, запомнишь на всю жизнь, ему ты обязан, ему веришь.
Не очень удачлив был я с женщинами, скажу вам правду, разные были на то причины, и, когда исполнилось мне тридцать, решил я наконец жениться. Это тоже должен был быть правильный ход.
Хорошо продуманный, осмысленный ход жизни.
Выбирал я долго. Моя жена должна была быть родом из высшего круга, но не слишком красивая, чтобы боялась меня потерять. И более того. Просто меня боялась.
Нашел. И женился. И детей родила она от меня одного за другим даже троих.
Я не любил ее, я никого никогда не любил, но она должна была стать удобной для меня и не мешать мне жить, как я хочу.
Ее отец, бывший майор Национальной гвардии, человек зажиточный, получал приличную пенсию; раненный во время стычки с сандинистской бандой, он был практически прикован к постели.
Вскоре и умер. Детей он имел только двух. Младшая дочь тоже вышла замуж, наследство поделили. Тещу я отправил к младшей дочери, да она и сама побаивалась меня. Чего же я хотел?
Жил, как моя душа того желала. Главной моей жизнью, осью ее была Гвардия, принадлежащее мне право сильного, ужас в глазах прохожих на улице, когда бы и где я ни появлялся.
И был я тогда счастливым, наверное, можно так сказать, ведь я делал все, чего хотел.
Очень скоро стал капитаном.
И додумался вот до чего.
Разъезжал по стране, набирал рекрутов в Гвардию — семнадцати-восемнадцатилетних. И видел подростков в селах, которые еще только в будущем могли стать нашими.
Восторженными глазами смотрели они на нашу форму, на оружие, на то, как мы держали себя — уверенно и независимо, как все нас боялись. И не раз умоляли: возьмите и меня, вот я какой сильный...
И я пришел к Портокарреро с новым предложением.
Почему бы не сделать нам подростковую рекрутскую школу? Эти же еще ничего не понимают, совсем ничего не знают, им только дай в руки оружие и скажи: ты имеешь право на все. И потом, в свои семнадцать, они уже не остановятся ни перед чем.
Так сформировалась младшая школа пехоты ЕЕДИ.
Это была моя школа. Я был в ней диктатором.
Я выделывал с ними что хотел. И знал: именно моему слову они подвластны. Это было мое будущее.
Я набирал их в отдаленных селах, в горах, на окраинах, в предместьях из самой горькой бедноты. Безотцовщину, голодранцев. И давал им все. Форму, оружие, силу, ощущение ранней взрослости. И право убивать.
Мои чикуины[2], как их позже прозвали, входили в жизнь так, как я считал для них необходимым. Брал их на операции против сандинистов. И они с каждым днем все больше оправдывали мои надежды.
Разрешалось им все. То, что должно было прийти к ним только со временем, я давал им сейчас, ведь чего же еще жаждет подросток, как не иметь то же, что и взрослый, — крепкие напитки, женщин, право ударить, утверждаясь, право владеть оружием, убивать.
И дарил им вседозволенность при едином условии — служить верой и правдой Сомосе, и прежде всего — мне.
Я был для них героем, кумиром, богом. То, чего я хотел от жизни в свои юные годы и не имел, я давал им, а получал то, чего недобирал в течение всей своей жизни, — восторженные, верные мне глаза.
Я не обманывался, знал: лишь пока я в силе, они мне верны, но мне было на это наплевать, мы все были связаны одной веревочкой. Навсегда.
Мои чикуины наводили ужас на население, как никто другой. Этот «народ» дрожал смертной дрожью от одной только мысли о том, что обыск в квартале будут проводить чикуины.
Ведь они стали способными на все.
Их даже придерживать иногда приходилось. Дорвались до силы.
Я отдавал себе полный отчет в том, что я делаю. Действовал совершенно осмысленно. И сознательно избрал себе путь черного демона, и сейчас разрушал этих подростков — ведь на их обломках — и только — могла воздвигаться моя сила.
И еще — ведь кто-то же должен был становиться таким, как я, а мне хотелось бы — еще худшим, более никчемным...
И поэтому я создавал их такими, и радовался их неизбежному переходу на мою сторону, каждому преступлению и насилию, совершенному ими, каждому убийству, проявлению безжалостности: слепому утверждению права сильного.
Я любил их, сеньор. Да-да, я любил их. За то, что они творили, за то, какими они становились.
Потому что и они, разрушаясь, невольно утверждали меня, наполняя яростной жизненной силой.
Может, это и было тем единственным, что я любил в своей жизни, сеньор.
Амбиции мои росли, мне виделись новые, высшие ступеньки моего восхождения, и я уверенно шагал к цели.
Как-то попался мне в руки сандинист, прихваченный на горячем с листовками. Еще и оружие нашли у него в квартире при обыске.
Его схватили мои гвардейцы, и когда привели ко мне на допрос, я узнал в нем, почти сразу узнал, своего давнего одноклассника, еще до кадетской школы. Самого сильного в классе, которого все боялись и уважали, чье слово среди однолеток было законом и кому я завидовал тогда самой черной завистью, завидовал до смерти.
Вот и обернулась жизнь своей другой стороной, подумал я, усмехнувшись. Почти тридцать лет позади, а мы все же встретились, и ты в моих руках.
Он, видно, тоже сразу же узнал меня. Худощавый, седина на висках, густые тяжелые усы на бледном лице. Адвокат.
Ну, защищай себя, адвокатишка, защищай, а я полюбуюсь!.. На нем уже живого места не было, но на йогах, однако, еще держался.
Я начал допрос, как обычно, с формальностей. Но недолго выдержал и заехал ему кулаком прямо в рожу, с удовольствием наблюдая, как он валился на пол.
Может, я и не убил бы его до смерти, не знаю, если бы он не осмелился, лежа на полу и глядя мне просто в глаза, процедить сквозь зубы: «Был дерьмом — и остался!»
Я просто истолок его, взбесившись от ярости, и опомнился, только когда все уже было кончено. Мокрый от пота и ненависти, я велел прибрать то, что осталось от него, и уселся за стол, включив вентилятор. Руки у меня дрожали, лицо передергивало.
Я победил, потому что убил его, я жил, а он — нет. И все же я ощущал собственное поражение, и это наполняло меня еще более неутомимой ненавистью. Я уже знал, что в следующей акции против сандинистов снова выложусь на полную катушку — буду безжалостным и сверхжестоким, не вымолят у меня снисхождения ни выставленные иконы, ни слезы женщин и детей, ничто на свете. Не будет никакой пощады тому, что могло рождать во мне хоть маленькое сомнение...