— Ты хочешь, чтобы тебе хорошо было, а когда видишь, что другим плохо, и сама себя плохо чувствуешь. Тогда и тебе хорошо не будет, как бы ты хорошо ни жила. Что на это скажешь?
Вера засмеялась:
— Поймал меня? — Дурачась, она взъерошила ему волосы. — И ничего не поймал: я же говорю, что я как оборотень, из двух половинок, и одна половинка другой иной раз по физиономии надавала бы! Вот, смотри, я же грязная, развратная: ты у меня в первый раз, а я с тобой не могла без этого поговорить! А разве правда, что я развратная? Ну, скажи, правда, если я сама себя совсем другой чувствую?
Николай, шутя, закрыл ей рот рукой:
— Ну, теперь самобичевание началось! И самооправдание… Ты лучше помолчи на этот счет. Ты сама себе первый судья.
— Нет, не шутя, серьезно? — настаивала Вера.
— Это и есть серьезно. Я, Вера, так на вещи смотрю: надо к ним реально подходить. Верно, много в нас плохого. И пусть, может быть, когда-нибудь и исправимся. Это долгий процесс. Если же скорее захочешь и насильно будешь исправлять — только покалечишь нас. Но есть в людях и хорошего не мало — и оно может всё плохое перекрыть. Как у тебя, например. Я не шучу, раз сама себя чистой чувствуешь и то, что плохим считаешь, не со зла делаешь и не во зло другим — тогда и нет ничего плохого. И ты тогда сама себе первый судья, совесть твоя.
— Какой ты добрый, — шутливо протянула Вера.
Николай улыбнулся:
— Добрый, не добрый, это еще вопрос. А вот что сейчас нужно ко всему проще, снисходительнее, что ли, подходить, в этом я убежден. Когда всё так перепуталось, как теперь, что и не пошлешь, где добро, где зло, лучше уж всё добром считать, кроме одного: прямого насилия над людьми…
— А остальное всё хорошо? — насмешливо и радостно воскликнула, Вера, — Я же и говорю, что ты добрый!..
Они лежали, тесно прижавшись друг к другу. Николай гладил её рассыпавшиеся волосы, думая о том, что образ, который носил он в себе до- этого вечера, — образ возбуждавшей воображение вызывающей, наверно капризной и чем-то такой особой красавицы, — давно и бесследно исчез, как будто его никогда и не было. Рядом была тоже красивая, часть его самого, женщина, мучающаяся той же болью, что и миллионы и миллионы других людей, непрестанно и неутомимо тянущихся к неизменному ускользающему счастью и никогда не достигающих его. Ему казалось, что он не только умом, но и всей кожей, всем телом, до кончиков пальцев, чувствует его. Но это чувство на вызывало боли, раздражения или возмущения, наоборот, странным образом оно будто бы даже успокаивало и давало какое-то утешение. И ему хотелось только лежать, растворившись в ощущении покоя, ни о чем не думая, сберегая редкое ощущение небытия в бытии — страшно было подумать даже о том, чтобы посмотреть на часы. Ему казалось, что и у Веры такое же чувство: притихнув, она лежала, не шевелясь, положив, голову ему на плечо…
Где-то совсем близко, будто сразу за стеной, спросонья захлопал крыльями петух и заливисто выкрикнул первый в эту ночь клич. Тотчас же ему отозвались петушиные голоса, один, второй, третий — несколько минут перекликались они, вдруг взворошив тишину и словно разрушив стены, отделявшие мир Веры и Николая и сливая его со всем, что было за ним.
— Проклятый кочет! — не открывая глаз, пробормотал Николай. — В суп его, чтобы не тревожил… Останови время, Вера…
Вера, приподнялась, положила ему руку на грудь.
— Не остановишь, милый… Как его остановишь? Да и не нужно. .
Она говорила опять каким-то другим, упавшим голосом. Он открыл глаза, тревожно посмотрел на неё.
— Я лежала сейчас, и думала: всё это слова, теория, а на деле совсем всё по-другому. Вот, хорошо с тобой, а ведь не надо было этого делать. Только хуже будет, тяжелей, и тебе, и мне, — вздохнула Вера.
— Ты о чем?
— Да о том, что встретились мы с тобой, а не надо было так встречаться. Ведь это наша последняя встреча с тобой. Видишь, я так говорю, будто тебя век знаю, а встреча наша всего первая. И последняя…
— В чем дело, Вера?
— Постой, скажу сейчас. Я, видишь, не знала тебя, не понимала. Неоткуда понимать было. А теперь вижу, догадываюсь, что ты делаешь. И потому тебе уезжать надо отсюда. Как можно скорей…
Николай тоже поднялся, взял её за руку.
— Помнишь, я тебе днем сказала, что мне надо с тобой серьезно поговорить? Ну, вот, слушай. Позавчера к нам, из вашей парторганизации, донос на тебя принесли. Будто ты агитацию против власти ведешь. Что за это будет — сам знаешь. Секретарь уехал, я задержала. Еще дня два-три задержу. Увидела тебя сегодня на пляже, решила — скажу… Сумеешь завтра — послезавтра уехать?
Она говорила, как через силу, и пока выдавливала слова, Николай слушая и еще не понимая, не желая понимать, с каждым словом всё сильнее знал: всё рушилось и кончилось. Это было ясно до того, и до того было ненужно и нелепо, что он чуть не поднял руку и не сказал: ее надо, замолчи! Вместо этого он машинально кивнул головой и ответил:
— Сумею…
— Ну, и хорошо, и отлично… А ты как думаешь, тебя ведь не отпустят за два дня… Как с документами сделаешь?
— А? Что ты говоришь? — очнулся Николай.
— Как с документами у тебя? Как поедешь?
Николай сел, потер рукой лоб, взял папиросу, закурил.
То, что спрашивала Вера, тоже было не нужно. Это не имело теперь ни малейшего значения. Шевельнулась даже тень досады: она еще может спрашивать о документах! Тотчас же мелькнула мысль: она хочет отвлечь от главного, чтобы было легче, — опять волна горячей благодарности прилила к сердцу.
— Ты что же молчишь? — с горечью спросила Вера, — Как ты уволишься? Как поедешь?
— Это чепуха, Вера. Трудовая книжка у меня. Печать у делопроизводителя в столе валяется, взять ничего не стоит. Приложу, а потом напишу, что по собственному желанию ушел. Это чепуха. Со снятием с учета в военкомате ничего не выйдет, потом как-нибудь устрою. Не в первый раз. Завтра к вечеру, или послезавтра, всё будет в порядке, уеду… Как же это так, Вера?..
Сознание, где-то поверху, работало отчетливо и могло всё понимать. А глубже неслись обрывки мыслей, чувств и всё было в смятении. Он мог бы крикнуть: почему? Где же справедливость?.. Только полчаса назад сам говорил, что всё и плохое хорошо — это плохое казалось невозможным перенести. Он не хочет уезжать, расставаться сейчас с Верой — выше его сил. И зачем? Не сознанием, а всей душой и всем телом он был против этого. И не понимал, почему это нужно. А рассудком знал, что необходимо, что иначе нельзя… Где-то были еще долг, обязательства перед самим собой и перед другой, большой, всеобъемлющей верой — они отодвинулись куда-то далеко на задний план, но всё равно они были. И хотя казалось, что дело не в них, он знал, оставаться нельзя и это непреодолимо, ему придется уезжать, как бы он ни протестовал, как бы ни было это против его воли. Воля тут не при чем, надо. И это надо не перешагнешь. Может быть именно сознание этого жгло его, чуть не заставляло кричать. Он лежал, закрыв глаза и стиснув зубы.
Пришла банальная мысль: ну, да, всегда так: не имеешь, не теряешь. Найдешь — потеряешь. И обязательно сейчас надо было случиться этому! Значит, всё-таки проговорился, — в сознании промелькнул Набойщиков, ночной разговор с ним… А, да что теперь об этом думать! Надо, значит, надо. И всё тут…
Он открыл глаза — Вера лежала тоже с закрытыми глазами; лицо у нее было горестным.
— Ты о чем думаешь, Вера?
Вера открыла глаза:
— Я думаю, вот так, придет хорошее — и сразу уйдет. И опять его нет. Я так не хочу, чтобы ты уезжал! Я даже забыла, что тебе ехать надо, прогнала на время… Как это… несправедливо…
— Мы об одном с тобой думаем, Вера. — Николай поцеловал её. — А ничего не сделаешь…
— Что мы с тобой можем, милый? Ничего не можем… Ты еще своим делом занят, а я? Буду — опять корпеть… И хорошо, что у тебя хоть дело есть: я тебе верю, милый, больше, чем себе верю. Знаю, что ничего плохого ты не хочешь. И рада за тебя, горжусь тобой…
— Спасибо, Вера. За все спасибо, что ты сделала, для меня. И за то, что так веришь мне…
— Не нужно об этом, милый. Ты мне больше дал, а я — какая у меня радость? Наболтала только три короба, весь вздор выложила…
— Не вздор, Вера. Ты сама — радость. И больше такой радости никогда не будет у меня…
Ночь задержалась на том переломе к утру, когда еще совсем темно и деревья оставались черными, черным было и небо, но в нем будто что-то уже произошло и оно должно было начать светлеть. Казалось, что где-то, неуловимо, оно уже чуть посветлело и наверно от этого чернота сада не была такой непроходимой, как вчера вечером и уже можно было разобрать, где идти. А может быть, это казалось потому, что Николай теперь знал, как пройти к пролазу.
Тишина стояла- тоже переломная: — еще полчаса — по верхушкам яблонь пройдет чуть слышный шелест и они проснутся. Наверно от сознания, что этот момент еще не наступил, но скоро должен наступить, тишина была такой сторожкой, что если бы сейчас раздался какой-нибудь звук, он показался бы искусственным, незаконно вторгнувшимся в глухой и зыбкий предутренний сон.