А уже через два месяца он работал литературным секретарем Левка Лучины. Как это вышло и отчего поэт с мировым именем, классик украинской литературы, член республиканского ЦК, депутат, герой и прочая, и прочая, взял в секретари двадцатилетнего оболтуса и бездельника, недоучившегося студента, да еще и фарцовщика? Сложно сказать. А как Сергей Довлатов оказался в секретарях у Веры Пановой? Будущий автор «Иностранки» тоже ведь не был образцом строителя коммунизма.
О чем думал Лучина, соглашаясь взять Костю на работу? Может быть, он вспомнил другого Константина Регаме, киевского композитора, своего первого учителя по классу фортепиано в музыкальной школе Лидии Николаевны Славич-Регаме? А может, припомнился ему Костя Регаме из общества имени Леонтовича, которого вместе с другими друзьями Лучины взяли в начале тридцатых, чтобы не выпустить уже никогда? Скорее всего, так и было: выручили тогда Константина Рудольфовича его «киевская» фамилия, да еще неотвязная настойчивость мамы, звонившей по три раза в день двоюродной сестре Лучины — Мотре Михайловне и не на шутку измучившей полуглухую старуху.
Лучина взял Костю на небольшую зарплату, пообещал, что даст ему возможность подрабатывать дополнительно, потребовал никогда не ввязываться в сомнительные истории и не ставить этим под удар его самого. Костя пообещал классику вести себя прилично, решив при этом, что через пару месяцев, когда мама успокоится, он тихонько свалит от этого мастодонта и проработал у Лучины пять лет, до самой смерти старика.
Чем Лучина купил Костю, понять несложно. Левко Миронович опубликовал свои первые стихотворные опыты еще в десятых годах. Он хорошо знал и не любил Бурлюка, выступал с Маяковским и, был случай, выкрасил однажды в антрацитово-черный шевелюру Малевича. Для Лучины советский авангард был не запретной темой, как для Костиных университетских преподавателей, и не историей давней и нереальной, как для самого Кости, но частью личной жизни. Его записные книжки полувековой давности читались как каталог спецхрана: Ирчан, Довженко, Плужник, Пидмогильный. Кто бы мог подумать, что этот человек с лицом, иссушенным мертвыми ветрами самых высоких президиумов, с безразличной готовностью и не читая ставивший свое имя под любой прокламацией, спущенной сверху, к чему бы она ни призывала — установить мир во всем мире немедленно и навсегда или предать в очередной раз анафеме имя опального московского академика; кто бы мог представить себе, что даже за гранью своих восьмидесяти он сохранил живой и ясный ум, цепкую память и озорной характер.
Все считали, что Лучину сломали в тридцатых, что «Партия и я» он написал в ночь перед расстрелом, купив за три десятка строк разрешение на все, что за этим последовало: на жизнь, спокойную настолько, насколько она вообще могла быть спокойной, на место в литературе, которое он и без того занимал по праву настоящего поэта, на премии, на ордена.
К концу шестидесятых его отношения с властями оформились окончательно и не менялись уже никогда. Он нехотя снисходил с высот, пронизанных светом и холодом вечности, к этим мальчишкам в коротких партийных штанишках, подчеркнуто легко выполнял их мелкие просьбы и, не прощаясь, удалялся на Олимп. С коллегами-писателями Лучина был саркастичен и груб; другого отношения, по его мнению, они не заслуживали. Всего нескольким людям, среди которых Регаме вдруг с удивлением обнаружил и себя, раскрывался настоящий Лучина, не изменившийся ни на йоту с тех баснословных времен, когда веселое хулиганство в литературе было нормой, а не поводом для выговора и лишения писательских «корочек».
Наверное, не меньше Костиного удивились этому и люди из ведомства, однажды хоть и отпустившего Левка Лучину после ареста, но не оставлявшего его своим вниманием уже до самой смерти. Как-то раз они пригласили Костю для разговора, суть которого он в тот же день, нарушив подписку о неразглашении, передал Лучине. Тот, подумав недолго, легко махнул рукой, разрешив Косте поступать по ситуации, и никогда потом не спрашивал, какой именно выбор сделал его литсекретарь.
Пять лет работы у Лучины дали Косте Регаме больше, чем дали бы университет и аспирантура, вместе взятые. Он стал отличным специалистом по европейскому авангарду начала века, тонко чувствовавшим связи и взаимные влияния разных школ и течений. Немало любопытного узнал Костя и о самом Лучине. После смерти старика он стал едва ли не главным поставщиком статей о нем в украинские и московские журналы. На гонорары за эти статьи и на деньги от перепродажи редких книг Регаме неплохо существовал в семидесятых и восьмидесятых, а в непростых девяностых даже немного подзаработал, собирая библиотеки для свежеоперившихся буржуа. Петрония он тоже присмотрел не для себя и, решив купить книгу у Бидона, терять ее уже не хотел.
«Сатирикон» был обнаружен там, где Регаме его и оставил, — на дне картонного ящика, под завалами бумажного хлама. Вместе с ним Константин Рудольфович извлек из ящика еще одну книгу. Покупать ее он не собирался, она была нужна ему только для торговли. Это было «Пособие при изучении русской словесности для учеников старших классов среднеучебных заведений». Между страницами «Пособия» лежало несколько пожелтевших нелинованных листов с набросками гимназического сочинения.
— Бидона-сан, ты где? — позвал букиниста Регаме, не спеша направляясь к углу, в котором скрылся тот. — Пойду я, пожалуй. Что-то ничего почти не нашел.
— Показывайте ваше «почти», — донесся из-за стеллажей голос Бидона.
— На вот, оценивай, — протянул ему книги Регаме.
— По червонцу за каждую, — бросил Бидон, мельком глянув на «Пособие» и «Сатирикон».
— Как по червонцу? — растерянно ахнул Регаме, словно ему только что сообщили о смерти любимой тети. — Ты хотел сказать: червонец за обе.
— По червонцу за каждую! Рудольфыч, не делайте из меня идиота.
— Бидонзюк, ты что? У меня после покупки плаща, всех денег — одиннадцать гривен с мелочью. На метро еле наскребу.
— Могу одолжить до субботы, — великодушно предложил Бидон.
— Нет уж, спасибо, — хмуро покачал головой Регаме. — Тогда вот эту я у тебя оставляю, — он положил «Пособие» на ближайший стеллаж, — а эту ты мне отдай за шесть рубликов.
— За девять.
— Семь.
— Восемь, и это последняя цена.
— Неловко как-то даже торговаться из-за несчастной гривны, — пожал плечами Константин Рудольфович. — Восемь?
— Я же сказал.
— Ну, хорошо. Забираю. А мог бы и за пять уступить, если б не жадничал.
Эти слова Бидон пропустил мимо ушей.
— Кстати, что это у тебя с головой? Атаковал обиженный покупатель?
— А-а. В кафе об угол телевизора зацепился.
— Ничего себе, — покачал головой Регаме. — Ты внимательнее по сторонам смотри. Ну все, — поднял он вверх трость. — Удачи! — Тут он случайно задел «Пособие», и книжка, раскрывшись в воздухе, шлепнулась на пол.
— Аккуратнее, — прошипел Бидон, поднял книгу, бегло пролистал ее и бросил в ящик. — Червонец — тоже деньги.
— Прости, Бидоша. — Константин Рудольфович поднял вылетевшие из книги страницы с набросками сочинения. — Я это выкину?
— Угу, — кивнул Бидон и больше на Регаме внимания не обращал. Его ждала небольшая гравюра с видом Праги, вырванная из томика Майринка. Рамка для гравюры уже была приготовлена. Константин Рудольфович решил ему не мешать.
Легким шагом направился он к выходу из павильона. День начался неплохо. Тут, словно поддерживая хорошее настроение Регаме, заиграла приятная и где-то уже слышанная мелодия. «Интересно, откуда это», — оглянулся он и только потом понял, что это звонит его мобильный. Накануне он сменил рингтон.
* * *
Бидона звали Кирилл Звездочётов. Это имя он придумал себе сам, а потом последовательно и успешно отвоевал его сперва у мамы, потом у паспортного стола, потом у всего мира. Как звали Бидона первые девятнадцать лет его жизни, уже никто не помнит. Вряд ли старое имя было намного хуже, но оно не отвечало представлениям Бидона о его месте во Вселенной, поэтому было уничтожено, вытравлено из памяти и из документов, безжалостно и беспощадно.
Он бы сделал это раньше, сразу же, как только окончил школу, но летом, когда его одноклассники, понукаемые репетиторами, готовились поступать в институты и университеты, Бидон засобирался в Америку. В Сан-Франциско у Бидона жил папа. Там он и рассчитывал разделаться и со своим именем, и с прошлым.
Бидон приехал в Штаты с головой, полной слов о безграничной свободе, которая ожидает его, едва он выйдет из дверей аэропорта. Об этом много лет писал ему папа. В Киеве свободы ему не хватало. В Киеве Бидона называли нелюбимым именем, не радовались его нежно-розовой шевелюре и принуждали вести образ жизни, чуждый его натуре. Бидон очень рассчитывал на то, что в Америке все будет иначе. Но не сложилось.