Старуха слова сказать не может. Три раза глаза терла — проверяла, не во сне ли такое привиделось, а потом взялась считать. Считали мы, считали, а как пересчитали все — сгреб я две пригоршни ассигнаций и бросил жене на колени:
— Держи, жена! — Это, — говорю, — тебе, чтоб портнихе платить. А это — кидаю две пригоршни ше-стилевовых монет теще — тебе, старуха, чтобы запомнила ты те времена, когда мир сбился с панталыку.
Ну, про Али я тоже не забыл. Взял его к себе в зазывалы, потому что это он мне глаза раскрыл, объяснил, что к чему, и от «Бакиша» спастись помог.
Али здорово зазывал, на совесть. Шея у него была кривая, чалма драная, но уж коли он брался за какое дело, то всю душу в него вкладывал. Только почему-то «ледяное» он выговорить не мог и кричал: «Пиво ильдяное! Ильдяное пиво-о!»
Как-то раз вызвал меня лесничий к себе, дверь поплотнее закрыл и говорит:
— Есть, Порязов, тебе одно секретное поручение: в Каракузе лесник, по всему видать, помер! Вот уж пятнадцать ден никто его в округе не видал, и в управе он тоже не показывался. Ты у нас старший объездчик, поезжай в Каракуз и лично проверь, жив он там или нет.
— Слушаюсь!
— Оружие захвати, патроны — и с богом! Район пограничный, население мусульманское, а сверх того слух идет, шайка Али Бекира опять объязилась, так что гляди в оба!
— Слушаюсь, господин лесничий!
В те времена «господин» говорили, а не «товарищ».
Наложил я в сумку провизии дня на три, вскочил на коня — и в путь. Ружья с собой не взял: ружье- его издали видать, в глаза лезет, а я наган зарядил — был у меня наган с барабаном на шесть патронов. Со ста двадцати шагов на дереве лист пробивал.
В Каракуз дорогой ехать семь часов, а я — напрямки, по тропкам, за пять проезжал. Да еще успевал по сторонам глазеть, пить останавливался и прочее. Горы там высокие, лес дремучий — деревья толстенные, в три обхвата, а на скалах орлов полно — было на что поглядеть, но у меня лесник из головы не выходил — впрямь ли его прикончили или что другое стряслось?
И всю дорогу, пока я взбирался верхом на кручу, не выходил он у меня из головы: что бы такое могло случиться? Хотя, по чести, с лесником всякое случиться может. Ведь он следит, чтоб порубки не было да потравы, а в таком деле всегда кто-нибудь может всадить пулю либо ножом пырнуть. За сколько-то лет перед тем случилось такое со средокским лесником, Он чьих-то коз застал на вырубке, снял с них колокольцы, а пастухам без колокольцев нельзя — они ведь по ним обмирают, по колокольцам этим. Вот и подстерегли лесника, огрели дубиной разок-другой, и нету человека. Из-за двух ржавых колокольцев!
На меня тоже Бурунсуз из Карамушицы и Салих Кривой ножи точили. Кривой мне потом сам признался.
— Кабы ты, — говорит, — бежать кинулся, я б тебя беспременно ножом проткнул, потому как я, — говорит, — с тридцати шагов'в сосну попадаю! Но ты, — говорит, — не струсил и тем жизнь свою спас.
Среди этакого народа лес стеречь — дело непростое, тем более у них за спиной был Али Бекир, родом болгарин из Драмских сел, но веры мусульманской. Он ходил через границу, угонял мулов с нашей стороны и сбывал на греческой. Вместе с ним еще трое орудовали. Акцизного они из-за коня прикончили, а пастуха одного — за то, что отказался барашка им зажарить. С той поры у всех браконьеров и порубщиков Али Бекир не сходил с языка, с его именем вставали и спать ложились, его именем грозились и запугивали. Сказать по правде, не Али Бекира я опасался, больше о другом думал: в такие времена кого хочешь могут пристукнуть — хоть лесника, хоть полевого сторожа, — все спишут на Али Бекира.
Конь у меня был сильный — к полудню я уже добрался до Холодного ключа. Оттуда дорога петлями шла книзу — все вниз да вниз, где через кустарник и сливовые рощи, где по камням да скалам, и так до самого Каракуза. Каракуз тогда не село было, а так, несколько выселков небольших, раскиданных по соседним горушкам. Поодаль, у реки — деревянная мечеть с минаретом, народ сходился туда по пятницам поклоны бить. Ни старосты, ни сборщика налогов у них не было. Помощник старосты жил на ближних выселках, но он, оказалось, поехал на гумно молотить, так что волей-неволей пришлось мне к мулле идти.
Мулла дома был: сидит в'тенечке под ивами, чалму снял — жарко, чувяки с ног скинул, сидит, вьючное седло чинит. Молодой ли, старый — не понять, борода ножницами обкромсана. «Хош гелдин!» — «Хош булдук!» — поздоровались мы. Он меня сесть пригласил, коню моему сенца кинул, а я стал обиняком дознаваться про лесника — случаем не видал ли?
— Я, — мулла говорит, — дней пятнадцать уж на гумне молочу и никого не видал. Сегодня пришел домой, потому похороны у меня.
Человек у них один помер на соседних выселках, Метко по имени.
— А ты, — мулла спрашивает, — по какому делу сюда?
Я, говорю, так, мол, просто объезд совершаю.
— Твое счастье, — говорит мулла, — что ты меня застал, переночуешь у меня в медрессе, а утречком, как рассветет, поезжай куда тебе надо.
Медрессе ихнее показалось мне вроде сарая — приземистое, глиной обмазанное, в одной комнате, попросторнее, школа, в другой, поменьше, мулла живет. В комнатушке этой кровать была — на двух козлах доски положены, шерстяными одеялами застланы, а поверх одеял овчины, штук пять-шесть. Еще там стол стоял, стул и жаровня. Пол подметен, чисто, на стенах ни одного клопиного следа. Ночь вполне переспать можно. Мулла показал, как запирать дверь, каким одеялом покрыться и какое под себя подложить, потом вынул из-за пояса карманные часы с двумя крышками — огромнющие, с солонку величиной, — глянул и скорей на минарет голосить… Ну, поголосил он там, что положено, попел ихние молитвы, а как кончил, обернулся к домам на ближнем бугре да как заорет:
— Э-эй, Расим! Гяур у меня тут. Принеси ему еды какой!
Пока мулла кричал да голосил, показалась похоронная процессия — одни мужики, ни одной бабы. Несут покойника, завернутого в кусок рядна, а старик с длинной бородой идет позади и выкрикивает: «Аллах, аллах! Аллах, аллах!»
Вошли они в мечеть вместе с муллой, а я стреножил своего коня и пустил пастись. Вдруг слышу топот: бегут по кладбищу люди, мчатся врассыпную, кто куда, руки за шею закинуты, бегут не оглядываются, будто за ними сама смерть гонится по пятам. Увидал я, что и мулла тоже с ними, и вспомнил, что слыхал от людей про этот чудной мусульманский обычай: когда покойника опустят в могилу и первый ком земли бросят, надо разбегаться и назад не глядеть.
Покончив с похоронами, мулла заглянул ко мне попрощаться. Показал, на какой горушке его родные выселки, и ушел.
— Нынче же, — говорит, — пошлю кого-нибудь из наших в лес поискать лесника, а ты ложись себе спокойно и спи. Завтра приду пораньше, горячего качамаку* тебе принесу!
Ушел мулла, а вскорости явился ко мне помак **, борода всклокоченная, в руках кувшин медный и узелок с едой. Я догадался, что это Расим, которого мулла давеча с минарета кликал. Положил он еду на стол и пошел к двери.
(Качамак — крутая кукурузная каша.
Помаки — болгары, исповедующие мусульманство.)
— Посиди со мной, — говорю ему. — Тебя как звать?
А он мычит — язык у него отрезанный. Я подумал — утром спрошу муллу, кто и за что ему язык отрезал, да до утра такие дела сотворились, что я своего-то языка, как говорится, лишился, а про Расимов язык начисто позабыл.
Немой ушел, и остался я один. Дома, на горушках раскиданные, видать-то видать, но даже в самые близкие пальни из карабина — пуля не долетит. И никого рядом, ни единой души, не с кем словом перекинуться, цигарку выкурить.
Вошел я в дом, но там дух показался мне больно тяжелый, попробовал окно отворить, но оно гвоздями оказалось заколоченное, так что вместо окна распахнул я дверь, а сам вышел на свежий воздух. Костер разложил, сидел грелся да ужинал, пока совсем не смеркалось. Тут из мечети кто-то крикнул: «У-ху-ху-у-ху!» Это, значит, совы заухали и филин тоже голос подал. Не хватало только волкам завыть, чтоб уж совсем было как в дремучем лесу. «Ступай-ка ты, Гюрге, в дом, — сказал я себе, — да спать ложись, а то завтра кто его знает, что тебя ждет-ожидает!» Загасил я костер и пошел в дом. Зажег спичку, чтоб оглядеться, дверь подпер толстой палкой, кувшин с молоком на стол поставил, а поскольку прикрыть его было нечем, то взял я Коран, накрыл им кувшин и лег спать, как был, в одеже. Только ремень да фуражку снял, а наган под подушку сунул.
Ну, как говорится, успокоился малость и потихоньку, полегоньку уснул. Сколько я проспал, не скажу, но слышу сквозь сон: что-то будто рвется. Бумага вроде! Проснулся я, но лежу — не шелохнусь. «Может, мышь?» — думаю. Прислушался — нет, не мышь! Это из книги лист за листом выдирают! Сунулся я за наганом, доски подо мной скрипнули и — звяк-звяк-звяк… — кувшин с молоком на пол кувырнулся. А потом водворилась мертвая тишина, Только чье-то дыхание слыхать было. «Может, это мое же дыхание, как эхо, от стены отскакивает?» — мелькнуло у меня в голове. Затаил дыхание — нет, все равно кто-то дышит. Вот дела! Чую я — волосы у меня дыбом встают. Нащупал наган и, только когда положил палец на спуск, чуток приободрился. И так про себя решил: «Ёжели человек какой — уложу на месте!» Но тут же вспомнил, что окно гвоздями заколочено, дверь на запоре, да еще палкой подперта, мухе и той не залететь. А может, кто-нибудь еще раньше под кровать залез? Притаился там, дожидаючись, покуда я засну? Тут я как гаркну: