Вот потому и держу я петухов, дай им бог здоровья и большого потомства! Как они запоют, начнут ночь прогонять, филины и совы враз смолкают, место им уступают. Как кукарекнут — у меня весь страх долой: солнце, значит, беспременно взойдет, будет день, будет свет, а уж ты мне поверь, нету на земле ничего лучше, чем день, ничего радостней, чем свет!
А насчет лесника, которого я искал тогда, с ним знаешь что было? Присушила его одна вдовушка, и поскольку братья ее за него не отдавали, он увел ее в лес, соорудил себе хибарку и проводил там, скотина, месяц медовый!
Как звать меня, спрашиваешь?.. Вот спасибо, преогромное тебе спасибо! Год уж, почитай, живу тут, в городе, чуть не каждый божий день сижу на этой лавке, и никто еще не спросил, как меня звать. Ну ни один человек! Ты первый. Потому я тебе спасибо и говорю. Дай тебе бог долгой жизни и чтоб никогда тебе в моей шкуре не оказаться!
Не то чтобы я в голоде живу или в холоде! Это — нет! Со стороны глянуть — все у меня ладно да славно. Дочка замужем, живет в родном селе, ребятенок у ней здоровенький, муж в председателях ходит. Сын у меня в министерстве, как говорится, первый человек, инженер, диплом у него с простыню размером, с работы на работу в автомобиле казенном возют. Жена у него — докторша, жалованье хорошее получает, моются в фаянсовом корыте. И кормят меня вволю, и постель у меня что надо, и комнату мне отдельную отвели, а все разно худо мне, до того худо, что просто невмоготу! Чувствую — сдаю, слабеть стал, худеть. Кусок в рот не лезет, сна совсем лишился, и в голове разные мысли дурацкие ворочаются, а рассказать про них некому… А скажу, думают — дурак я, из ума выжил.
Возьми такой пустяк, ерундовина сущая: кислое молоко!.. Говорю я сыну своему, Кирчо:
— Давай, сынок, я за кислым молоком ходить буду! Все-таки сходишь туда-сюда, людей посмотришь, себя покажешь — какое-никакое, а разнообразие.
Верно я говорю?
— Никуда ты, — отвечает, — ходить не будешь! Зазеваешься, еще, пожалуй, машиной задавит, кому потом морока? Мне! Так что сиди, — говорит, — дома! Живи в свое удовольствие!
Вот я и сижу. Куда денешься? А уж дом у них — хоть рысаков объезжай! Дворец!.. Внутри убрано, прибрано, только я-то, как говорится, пятое колесо в телеге… Ковер на ковре — ступить страшно. Паркет— так и сверкает! Шаг сделаешь и растянешься.
— Будь как дома! — сын говорит. — Живи в свое удовольствие, ешь, пей и ни об чем не заботься!
Да как я, милок, жить-то буду? И с кем? Со столом обеденным или с буфетом? Когда ни сына, ни снохи с утра до ночи дома нет… Спозаранку уйдут, к вечеру воротятся, а как воротятся, сядут, точно прикле-еннные, перед ящиком этим треклятым и кино смотрят, пока не подойдет время спать ложиться, и тогда: «Спокойной ночи, отец». «Спокойной ночи» — «до свиданья», «до свиданья» — «спокойной ночи»; кроме этих слов, ничего друг дружке и не говорим, вот уж второй год пошел.
Пока мальчонка ихний дома был — еще полбеды. Поиграю с ним, повожусь — глядишь, и на душе веселее стало, но сноха проклятая, прости меня господи, возьми да отдай его в детский сад, так что он теперь в неделю раз дома и бывает. И знаешь, из-за чего она его в детский сад отдала? Чтоб от меня деревенским словам не выучился! Добро бы я, к примеру, его дурным словам учил! Ведь нет же! Одно-единственное словечко обронил — хлыстка, прутик такой тоненький, хлещут им. У нас в селе такие хлыстками прозывают. Даю его как-то внучонку — будто конь это — и говорю:
— На, держи хлыстку, скачи, только, гляди, не споткнись!
А сноха как вскинется:
— Что еще за «хлыстка» такая? Сказали бы «прутик». Зачем ребенку язык засорять?
— Да что плохого, ежели мальчонка и такое слово знать будет? Ветка потолще — она палкой зовется, а потоньше — хлыстка. Пущай они такое слово знает — может, когда сгодится!
— Ему не в пастухи идти, зачем ему знать вашу «хлыстку»? Он в спецшколу пойдет, там его научат, чему нужно, а «хлыстка» ему не нужна!
И из-за одного этого словечка, из-за «хлыстки» этой спровадили мальчонку в детский сад.
— Лучше уж, Кирчо, — говорю я сыну, — поеду я обратно в село, а мальчонка пущай дома живет…
Но он сказал, как отрезал:
— Никуда ты не поедешь! Не хватало, чтобы ты там один куковал, а люди про меня языком трепали — хорош, мол, отца бросил. Живи, — говорит, — тут, ешь, пей и ни об чем не заботься!
«Ешь…» Да мне ихняя еда из банок в горло не лезет! Вся еда, какая есть, в банках жестяных: и голубцы и мясо. Колбаса — и та из банки! Откроют банку, еду оттуда вытрясут, подогреют, а сноха еще сверху майонезом польет… Она у нас в Германию ездила, увидала, что там все с майонезом едят, купила себе такую машинку — майонез сбивать, только он кончится— она опять наготовит, так что конца ему нету… Хошь телятина, хошь свинина или голубцы — все с майонезом! Жуешь, а что жуешь — не разобрать. А не есть нельзя: сноха у меня бабенка вспыльчивая, чуть что — серчает.
Говорю я однажды Кирчо:
— Доконает меня ваш майонез!
— Почему?
— Живот от него болит.
— Не хватало еще, — говорит, — чтобы ты себе
язву нажил! Завтра же отвезу тебя к врачу, и, если правда язва, пусть вырежут.
— Вези, вези, пущай режут!
Вот тебе истинный крест: пускай бы меня взрезали, вспороли — я на все согласный, только бы от майонеза этого избавиться!
Захотелось мне как-то чесноку натолочь с солью да уксусом — поесть по-людски. После сладкого-то ихнего майонеза горечь мне эта царскою пищей показалась, так что уплел я одну тарелку, вторую, третью, да с великой радости забыл окна открыть, и докторша моя запах учуяла.
— Чем это, — спрашивает, — пахнет?
Ну, ее ведь не проведешь, я и говорю: чесноком, мол.
— Откуда он взялся?
— Ну… Растолок я его и съел!
Она аж позеленела. Сноха у меня как в гнев войдет— не кричит, не ругается, ей воспитание не позволяет. Тихо говорит, спокойно, но под самый дых как ножом втыкает.
— Прекрасно! Замечательно! Мы, значит, с мужем дом обставляем, со всего света вещи заграничные привозим, чтобы они из-за вас чесноком пропахли! Вон гардероб уже пропах насквозь! Придется, — говорит, — звать столяра и полировку заново делать, а то я даже гостей пригласить не могу! Ни в коем случае!
Еле умолил ее не портить шкафа.
— Закрой, — т говорю, — глаза и на эту мою провинность. Больше чеснока не будет! Только чтобы в доме был мир!
Мир-то мир, да что толку? Я, сказать тебе, на двух войнах воевал — в первую мировую на передовой, во вторую — в дивизионном обозе служил — и скажу тебе — не помер от войны и страху не знал, но точно могу сказать, что мирная жизнь тоже вполне может довести человека до погибели. И могу сказать как: посели человека в городской квартире, не давай ему никакого дела, корми его майонезом, двух слов за весь день ему не скажи — и человеку крышка!
Говорю я Кирчо:
— Ты там разъезжаешь всюду, водохранилища открывать да закрывать, привез бы мне ивовых прутьев, хоть корзины что ль плести буду!
— Ты, — отвечает, — уже свое отплел. Хватит, наработался на своем веку, отдыхай, живи в свое удовольствие!
Весь в мать-покойницу, царство ей небесное! Уж ежали что скажет, нипочем не уступит. То, кажись, год назад было… Или даже два — не в том суть, главное, на своем стоит. Чай, инженер! Ему цифры подавай: два да два завсегда будет четыре… Нуль — завсегда нуль! А все прочее — брехня да чепуха! «Покойной ночи, отец, ложись спать!» Ну ляжешь, а спать не спишь, потому — стоит лечь, как начинает тебя сверлом сверлить: «Вот вроде бы родные мы, отцом меня называют, под одной крышей живем, за один стол садимся, а друг дружке чужие. Отчего это?»
И до того чужие, что как пошли записывать мальчонку, не захотели моим именем назвать, Игнатом, потому, вишь, что мальчишки будут его Гатей дразнить, и заместо Игната назвали его по-новомодному— Красюмиром… Деда у нас Игнатом звали, прадеда тоже — и ничего, жили, добро наживали, на войне воевали, с иродами бились, хорошим людям помогали, двух связных партизанских родине дали, а внучек у нас Красюмиром прозывается! Да еще ладно — внук, а то ведь и сын заместо Игнатова Игнатиевым себя называет, вроде так благородней. Так и в книгу телефонную записался: «Инженер Игнатиев…» Зазвонил телефон, сымаю я трубку:
— Вам кого?
— Товарища Игнатиева…
Пришел он домой, я ему в глаза сказал:
— Моя фамилия Игнатов. Так и в бумагах записано было, еще до сорок четвертого года. Благодаря фамилии этой тебя в университет взяли, наукам инженерским выучили, в машине казенной возют. Ты как думаешь? Отказывайся, — говорю, — через газету от нашего роду, а я фамилию свою коверкать и позорить не дам!
Другой раз он, бывало, огрызнется, а тут даже пикнуть не посмел. А насчет внучонка не хватило у меня духу спор поднять, и остался он Красюмиром!
Ну, это сверло еще тонкое, есть и потолще. Как вонзится, во какие в душе дыры просверливает! Начинает оно сверлить меня ночью, часам эдак к двум, Лежу и спрашиваю себя, для чего бросил я родной дом, село и полез в эту золоченую клетку? Зачем? А как заговорю об этом с сыном, он, знай, одно твердит: «Чего тебе там одному делать?» Поди растолкуй ему, что дома, в селе, я хозяин: во дворе у меня че-рашни растут… Тыквы, лучок, то, се… Одно журчит, другое шелестит, третье блеет — перед тем, как мне в город податься, у меня двое козляток было, красивые, чертенята, пестрые! Ученые они были. Вернусь я домой усталый да потный, а они подойдут и давай язычком пот с меня, слизывать. Шею лижут, за ушами — куда достанут. Пот-то соленый… Лижут и дуют, дуют и лижут, как к причастию обряжают. Прирезали мы их — сыну гостинцы везти. По сю пору простить себе того не могу…. Бывало, только заслышат — дверь отворяется, сразу блеять начинают: «Ме-е-е! Ме-е-е-е»!