Но то, что Зингер сделал с “Семьей Мускат”, — вообще беспрецедентно. Английская версия едва ли не вдвое уступает по объему идишской — главным образом за счет хасидских эпизодов, число их и объем значительно сократились. Быть может, Зингер полагал, что никакие разъяснения здесь не помогут и лучше уж творческая жертва (представляю, как трудно давалась ему эта хирургия), чем непонимание или, что много хуже, превратное понимание. А может, считал, что эти изменения улучшат роман?
Между тем и сегодня есть специалисты, которые, несмотря на ясно выраженную волю автора, полагают, что переводить “Семью Мускат” надо именно и только с идиша. Русский перевод (а это первый перевод романа на русский) сделан с английского. Так или иначе по сравнению с первоначальным идишским текстом соотношение смыслов изменилось, структура книги стала иной. Об одном из самых, пожалуй, важных несовпадений речь впереди.
Вот завершающий эпизод романа:
“Свентоерская лежала в руинах: сорванные крыши, поваленные трубы, рухнувшие стены, висящие окна и балконы. У ограды Сада Красинских Аса-Гешл увидел Герца Яновера: волосы и бакенбарды седые, рубашка на груди расстегнута, бархатная куртка, на ногах сандалии. Как видно, он кого-то ждал; его темные глаза были устремлены в пространство. Аса-Гешл произнес его имя. Герц Яновер вздрогнул, повернулся и кинулся к Асе-Гешлу и Барбаре с распростертыми объятиями.
— „Не надеялся я видеть твое лице”, — процитировал он из Библии. <...> А ты... я уж решил, что тебе удалось бежать.
Герц Яновер разрыдался. Вынул желтый носовой платок и высморкался. <…>
— Нет у меня больше сил, — извиняющимся голосом проговорил он. А потом, подумав с минуту, сказал по-польски: — Мессия грядет.
Аса-Гешл с изумлением посмотрел на него:
— Что ты хочешь этим сказать?
— Мессия — это смерть. В этом все дело”.
В этом фрагменте, как в капле океан, отражаются смысловые коды романа, его повествовательная эстетика. Насыщенный, несмотря на внешнюю простоту, текст. Подчеркнутая визуальность, чередование общих и крупных планов, внимание к детали.
Варшава — фактически один из главных героев “Семьи Мускат”. Роман начинается с приезда в город Мешулама Муската и Асы-Гешла, и мы, читатели, входим в город и в то же время в роман вместе с ними, видим Варшаву с принципиально разных позиций. Для впервые оказавшегося в Варшаве юного провинциала Асы-Гешла это огромный город, разомкнутое пространство, большая Европа. Между тем Мешулам Мускат приезжает из Европы, окунаясь в свое, домашнее, суженное пространство. Во время его поездки с вокзала позиционирование читателя еще и дополнительно двоится: мы смотрим то глазами Мешулама Муската, то глазами его новой жены и падчерицы (девушки с европейскими претензиями), они никогда раньше не бывали в Варшаве и вот видят грязный, неприятный город.
Роман наполнен улицами, магазинами, кафе, вокзалами, дворами. По Варшаве вполне можно водить зингеровские экскурсии. Как знать: может, уже и водят? Зингер воспел Варшаву, несмотря на весь свой реализм, мифологизировал ее, сделал городом большой литературы, и в этом смысле его роман, как, впрочем, и его творчество в целом, — неотъемлемая часть и польской культуры. Названия улиц, площадей, парков — не только структуризация пространства, обжитого глазом и душой, пройденного шагами, измеренного колесами пролеток и трамваев, но и культурные коды. В “Семье Мускат”, как и в других произведениях Зингера, есть острое противопоставление еврейской и польской (христианской) Варшавы, бедных кварталов и богатых, улицы и двора3.
Варшава Зингера, как и Витебск Шагала, разделена заборами и границами: у Зингера, как правило, невидимыми, у Шагала — визуализированными. Аса-Гешл идет по еврейскому городу и оказывается на одной из этих виртуальных границ, материализовавшихся во время немецкой оккупации.
Когда Мешулам Мускат приезжает в начале романа в Варшаву, в руках у него “портфель, обклеенный разноцветными таможенными этикетками”. Европа распахнута для него, границы — проницаемы. В конце романа мир для его потомков готов сузиться до пространства гетто, а затем до пространства газовой камеры.
Свентоерская улица и Сад Красиньских упомянуты в хронике восстания Варшавского гетто. Свентоерская была внутри, вдоль улицы шла огораживающая гетто стена, Сад Красиньских располагался на арийской стороне, по ту сторону стены, примыкал к ней. На Свентоерской (сейчас там китайское посольство) был обнаружен и уничтожен последний бункер восставших, в Сад Красиньских вел один из подкопов, сделанных восставшими под стеной. Герц Яновер живет на условной пока границе.
Уличная топонимика, равно как и, на первый взгляд, избыточное описание внешнего вида Герца Яновера (роман вообще наполнен такого рода описаниями, и они всегда или почти всегда знаковые), — не только литературное обустройство сцены, но и прощальное позиционирование героя: еврея, далеко ушедшего от традиционной еврейской жизни.
Внутренняя динамика Асы-Гешла на протяжении его варшавской жизни сопровождается переодеванием и стрижкой, что скрупулезно Зингером фиксируется: приехав в Варшаву с пейсами, в бархатной кипе и лапсердаке, теперь он превратился в нееврея (внешне). Все-таки “кипа” — просчет переводчика, “христианизированный” иврит: у Зингера (на идише) наверняка значилась “ермолка”. Аса-Гешл обыкновенно гладко выбрит, но стоит ему неделю не побриться, как лицо его утрачивает благоприобретенный европеизм и становится вполне хасидским.
Все трое в этом эпизоде выглядят точно так же, как поляки их социальной ниши. Два слова о спутнице Асы-Гешла Барбаре. Ее отец проделал путь из раввинов в пасторы, Барбара, специалистка по французской литературе, училась в Швейцарии, слушала лекции Бергсона, порвала с христианством, а ведь как была в детстве набожна, о монашестве вздыхала, это евангелистка-то, стала коммунисткой, инвективы в адрес троцкистов совсем не кажутся излишними — метаморфозы, приводящие на память федоровское “Проклятие”. Правда, Евгений Федоров написал свою повесть много позже Зингера и вряд ли вообще знал о его романе.
Герц Яновер, обнимая Асу-Гешла, приветствует его библейской цитатой. Библейский текст в обыденной речи людей, прошедших в детстве через хедер, не говоря уже о людях с лучшим еврейским образованием, — характерен для ортодоксальной субкультуры с ее развитой устной традицией. Вспомним хотя бы Тевье, человека не шибко ученого, тем не менее цитата, порой иронически переосмысленная, — естественный и постоянный компонент его разговоров и размышлений, всегда на кончике языка; в основе его восприятия мира — возведение многообразия жизни к архетипам Торы.
Конечно, Герц Яновер и Аса-Гешл — люди совсем иного мира, однако, хорошо когда-то наученные, при случае и они с легкостью достают подобающую цитату из памяти, с легкостью опознают ее, автоматически реконструируя контекст, из которого она изъята. В тяжелый момент, в минуту беды и растерянности, им естественно обратиться к архаическому. Вот и Аса-Гешл: незадолго до встречи с Герцем Яновером он узнает о гибели во время бомбежки жены, и в сознании у него непроизвольно всплывает строка псалма: “Я встретил тесноту и скорбь”.
Герц Яновер одевается как гой, выглядит (для ортодоксального глаза) как гой, что и подчеркивает Зингер, живет как гой и вдруг говорит как еврей: руки Исава, голос Иакова.
Приветствие Герца Яновера — слова умирающего Иакова, к которому Иосиф приводит своих детей для благословения. Герц Яновер, помещая встречу с другом в библейский контекст (естественный ход сознания, прошедшего еврейскую выучку), интерпретирует ее символически с острой инверсией смысла. Интеллектуал Герц Яновер — в каком-то смысле духовный отец Асы-Гешла: он был из тех, кто повлиял на молодого провинциала, явившегося четверть века назад в Варшаву. Иаков благословляет перед смертью своего сына, сыновей своего сына, а через них — будущие поколения еврейского народа, потомство, неисчислимое, как песок морской, — главное богатство и благословение самого Иакова, награда, данная ему свыше. Перед лицом близкой смерти Иаков благословляет жизнь.
Но Герц Яновер бездетен. У Асы-Гешла двое детей от разных женщин, дети зачаты против его воли, он не хотел их, он не живет с ними, он не считает детей благословением, он не хочет плодить бессмысленные страдальческие жизни, в каком-то смысле он и при детях бездетен. Иаков видит не только приближающуюся смерть, но и преодолевающую ее историческую перспективу. То же самое видит благословляемый им Иосиф. Но герои Зингера (во всяком случае, эти двое) видят только смерть: и личную, и историческую.