Бурная радость критиков по поводу новой книги Уткина вызывает у меня скорее недоумение: ну какая же это реинкарнация Толстого, какая «очень сильная проза», о чем пишут рецензенты «Часкора» и «Коммерсанта»? Проза хорошая, а книга скучная.
Радоваться, впрочем, есть чему: писатель Уткин вернулся в литературный процесс — это раз, два — вернулся неудачно, значит, придется утверждаться по-новому, а это может обернуться интересным и неожиданным результатом, и в-третьих — к выходу романа «АСТ» приурочило сборник короткой прозы Уткина, известной до сих пор только в журнальных публикациях.
Я не случайно упоминал о том, что, выйди этот роман сразу после написания, он совершенно иначе смотрелся бы. Середина 2000-х — время молодых писателей — Прилепина, Садулаева, Елизарова, и книга Уткина, который только на пять-шесть лет старше этих авторов, рассматривалась бы именно в этом контексте. И смотрелась бы она гораздо выгоднее, чем год спустя после триумфа «Журавлей и карликов» Юзефовича.
Уткин, возможно, единственный современный писатель из поколения 30 — 40-летних может написать действительно Большой Русский Роман. Неудачная попытка, сделанная в «Крепости сомнения», не повод ставить крест на этих его усилиях. Видимо, сопротивление материала оказалось непреодолимым: 90-е, переходная эпоха, в которую были сломаны классические матрицы — поведения, литературы, политики, экономики, социальных норм, плохо подходит для реанимации классической большой формы. Уткину удалось сконструировать нечто, очень похоже на БРР, почти безукоризненно выдержать разные стили. Но ведь роман можно считать удавшимся, если предмет описания находит свое соответствие в способе письма. И вот здесь-то — главный недостаток «Крепости сомнения».
Каждое время требует своего языка. Адекватным описанием 90-х мы обязаны прежде всего Пелевину, «Журавлям и карликам» Юзефовича или «Хроникам 1999 года» Игоря Клеха (эта книга вместе с «Крепостью сомнения» была в длинном списке прошлогоднего «Русского Букера»). Динамичная — хотя и у каждого автора по-своему — проза.
Хороший повод задуматься — почему 90-е и «классический русский роман» оказываются столь несовместимы. Почему фантастика и фантасмагория, плутовской роман, литературный дневник (те же «Хроники 1999 года» Игоря Клеха), мизантропическая «новая проза» («букеровская» «Свобода» Михаила Бутова) достигают успеха там, где Большой Русский Роман терпит поражение? Действительно ли причиной тому распавшаяся, расслаивающаяся реальность 90-х, как бы отталкивающая от себя традиционную стилистику? Или же нужно просто подождать — в конце концов, «Война и мир» тоже была написана не сразу после войны двенадцатого года.
Кирилл Гликман
Невещественные доказательства
Невещественные доказательства
Д м и т р и й Б а к. Улики. М., «Время», 2011, 192 стр.
Все поэтические сборники можно разделить на три категории. Во-первых, это новые книги состоявшихся поэтов. Во-вторых, это первые книги новых поэтов. В-третьих, это «Избранное».
Книга Дмитрия Бака «Улики» принадлежит к неочевидной четвертой категории: это первая книга состоявшегося поэта. И если читатель тут только выигрывает от знакомства (стихи Бака прежде мало публиковались и редко звучали) сразу со зрелым явлением, то перед рецензентом стоит трудная задача: найти этому явлению достойное место.
В аннотации Дмитрий Бак назван поэтом «глубоким и оригинальным». При нынешнем поэтическом не то чтобы расцвете, а скорее изобилии, последнее определение кажется старомодно смелым. По прочтении книги хочется его и принять и исправить: Дмитрий Бак — поэт в своем роде уникальный. Его стихи — чрезвычайно редкий пример того, насколько живой, спокойной, человечной может быть образцово герметичная и в высшей степени формалистская поэзия.
После приливов и отливов «новой искренности » забытой оказалась суховатая истина о том, что поэзия — не в головах и не в сердцах, не в светлой ностальгии и не в гневном взгляде на социальную действительность, а в языке. Стихи Бака завораживают звуковой выделкой; некоторые его тексты могут быть уподоблены хрупким, филигранно сработанным языковым машинам с обнаженным механизмом.
траектория дня неприметно отводит меня
прочь от зеркала сил на осиной оси Соломона
в полумраке зеленом меняется градус наклона
и змеиным курсивом поют по ночам бибиси
<…>
траектория дня достигает ничтоже сумня-
шеся шествия дня по кривым закоулкам окраин
невесомого тетриса сумма смеется сама им
отдавая на сумрачный суд траекторию дня
<…>
траектория дня и тогда и до дня и до дыр
износившись укажет в прямое восторга биенье
накуражившись вплавь и отпрянувши от отраженья
разобьется в сердцах миру мир миру мир миру мир
(«Равновесие»)
Поэзия Бака непривычно — для нас, готовых вновь возлюбить плоское что и в прозе и в поэзии, — музыкальна. Она не рисует «картинок» и ориентирована менее всего на зрение, более всего — на слух. И все же для ее субъекта пять чувств как бы растворены в шестом — чувстве языка.
ты должен слышать сей же миг:
важней всего июнный посвист
незаходящих и несносных
лучей последних верховых;
сливаясь звуком и рукой
в одну рассеянную россыпь,
ты остаешься, мой иосиф,
неразгоревшимся, как зной;
неперелистанный, так тих
твой шепот в шуме не моих,
но и не здешних обещаний:
обетованное — слышней,
как бы неброское прощанье
тщедушной щедрости твоей.
В ловкости обращения со словом, то ласковой, то безжалостной, узнается филолог. Языковая игра — основной принцип построения текста, коллаж — основной способ построения, каламбур — наиболее частое средство. В ход идет все: идиомы, элементы фольклорной поэтики, лексика разных стилей, хрестоматийные строчки из классиков. Наконец, просто-таки выставочное разнообразие звукописи: затачивающие ритм анжамбеманы, внутренняя рифма, аллитерация.
Голубь, голубь, голубица —
на ладонь мою, ладонь
возвращается сторицей:
белых крылышек не тронь.
Голубица, голубь, голубь…
приголубить, что сгубить,
голы сизые глаголы:
буду, будешь, быть, не быть.
Характерная для стихов Бака ритмичность скороговорки или считалки (что важно: жанров, не предполагающих авторства) усиливает странное впечатление, будто речь поставлена на автопилот, язык как бы делает за поэта его работу. Впрочем, от видимости автоматизма всего шаг до видимости импровизации, легкой, накатанной. Язык ведет за собой текст, как в случае с настоящей поэзией и должно если не быть, то казаться. Стихи могут не то что вырасти из сора, а из некоего сора слепиться, из филологической фурнитуры или отшелушенного материла души, полу- и четверть-чувств.
вяжет звук солоноватый
подъязычный окоем
ловит привкус винограда
контур черных глауком
где пальпация слепая
лепит сахарны уста
валидольная кривая
огибает паруса
тряский сор рябит в глазницах
неразборчивым тряпьем
долго будет виться биться
под огнем и под ружьем
долго птица невелица
не синица литься не
позволяй душе лениться
верить веритас не мне
Синтаксис как будто разломан и снова собран, но наспех и с закрытыми глазами. Возникает ощущение непрерывности и прерывистости одновременно: электричка из синтаксических единиц проносится, четко выбивая пульс. Динамика превращает тесноту в частоту монтажных склеек. С одной стороны — мчится состав: аллитерация за цитатой, цитата за каламбуром; с другой — стилистические регистры постоянно переключаются: с «высокой» лексики — на просторечие, с библейского эпитета — на название бренда. Переключение это напоминает пробег по волнам радио. «Гляди, монтируем»… Нет повествования, развернутого во времени, но нет и картины, развернутой в пространстве.